Зоино золото — страница 3 из 8

7

Санкт-Петербург, август 1914 г.


В деревнях, завидев ее, люди срывали шапки и склоняли головы. Белобородые старики преклоняли колени и целовали ей руку. За стенами церквей крестьянки выкрикивали благословения, называли ее «маленькой княжной» и протягивали к ней руки, словно она была святой и могла каким-то образом благословить их в ответ. Внутри были специальные скамьи или хоры, предназначенные для ее семьи, отдельно от простого люда. Где бы они ни появлялись, священники причащали их первыми. Когда они шли к дверям, люди кланялись сперва Христу и Богородице, а затем — им.

Со временем Зоя поняла. Она и такие, как она, ближе к Господу, чем обычные люди. Это им надлежит изменить мир согласно Его замыслу, это они живут в соответствии с правдой Его, словно ангелы в раю. Но это означало и то, что они все время у Него на виду. Все правила, которые ей приходилось соблюдать, то, как следили за каждым ее шагом, как строго отчитывали за каждый промах — вот цена избранности, жизни под неусыпным взором всевидящего ока.

В Смольном институте правила поведения были еще суровее. Говорить по-русски, на языке простонародья, дозволялось лишь полчаса во второй половине дня. Во время еды беседовать не разрешалось вообще. Бегать строго-настрого запрещали, да и в длинных тяжелых платьях с жесткими белыми воротничками и манжетами, которые им приходилось носить, это все равно было невозможно. Даже ежедневные прогулки больше напоминали военные парады: девочки вышагивали парами, в длинных пальто и меховых шапках, независимо от погоды. И всегда по одному и тому же маршруту.

Время от времени школу посещали священники в благоухающих рясах, дабы принять исповедь. Очень важно было говорить им всю правду, вспоминать каждый грех: приступы лени и зависти, мелкое вранье, спасшее от наказания. Говорили, что если утаишь что-то — не сможешь открыть рот во время причастия, а если и сможешь — подавишься освященным хлебом. Тело и кровь Христова отторгнут нечистый сосуд. И если умрешь, то отправишься к Богу грешной, и лишь огонь очистит тебя. Однажды, когда прошла ее очередь исповедоваться, Зоя вдруг поняла, что один грех упомянуть забыла. Священник уже уходил, но она побежала обратно в придел и бросилась к его ногам.

Но странно: наутро ей казалось, что жизнь началась заново, что она безвинна, как ангел Господень. И в тот же день родители пришли навестить ее с цветами.


Ей было одиннадцать, когда разразилась война. Отец ушел на фронт, и она горько плакала, что он не взял ее с собой. Все принаряжались для этого замечательного приключения, и Зоя не хотела оставаться в стороне. Даже старик Сухомлинов заявился к Кшесинской в гусарской форме, которая ничуть не шла к его внушительному животу и длинным тонким ногам.

— Я могу быть сестрой милосердия, — кричала Зоя, когда они шли в казармы, чтобы получить особое благословение Церкви, — или адъютантом.

Отец только улыбнулся и отбросил волосы ей со лба. Он был статным мужчиной, все восхищались его внешностью и остроумием, по крайней мере в этом заверяла Зою гувернантка. На балах именно его рассказы всегда увлекали гостей. Но в последнее время он стал серьезнее, точно его беспокоило будущее, которого домочадцы разглядеть не могли.

— Я могла бы доставлять твои приказы. Возьми меня с собой.

— Подрасти сперва.

— На сколько?

— На год или два.

Но она знала, что война закончится много раньше. Она подслушала, как Великий князь Сергей говорил, что снарядов хватит лишь на несколько недель кампании, а фабрик по их производству всего три. Кроме того, ни у кого, даже у англичан, нет денег, чтобы содержать действующую армию больше двух-трех месяцев.

— В любом случае, — добавил отец, прежде чем она выдвинула новые доводы, — ты должна остаться и присмотреть за матерью.

И Зоя увидела, как с этими словами улыбка исчезает с его губ, словно его внезапно посетила какая-то мрачная мысль.

Улицы были полны людей, распевающих патриотические песни. Отряды солдат шли к вокзалам, подбадриваемые возгласами из окон домов и проезжающих трамваев. Чуть ли не в каждой церкви на их пути велись службы, прихожане толпами высыпали на тротуар, высоко неся иконы и кресты. Зоя не видела такого скопления народа со времени Трехсотлетия Романовых, но сейчас все было иначе. Никаких веселых парадов и фейерверков, никаких палаток с пивом и пирогами. Люди сновали, пряча руки в карманы, собирались вокруг счастливых обладателей газет, желая быть в курсе происходящего, плыть в великом море событий.

Зоя с матерью дошли до Варшавского вокзала. Отец запретил им дожидаться отправления поезда. Давка на платформах была невыносимая. Служащие вокзала локтями пробивали себе дорогу и что-то неразборчиво объявляли в жестяные мегафоны. Повсюду плакали или цеплялись за протянутые руки своих мужчин женщины. Зоя считала это проявлением слабости, пока не увидела слезы в глазах матери.

И тоже заплакала. Она изо всех сил боролась с желанием броситься отцу на шею.

Отдав приказания денщику, он наклонился и поцеловал Зою в лоб.

— Веди себя хорошо, милая. И помни, что я сказал: ты нужна матери.

Ком стоял у нее в горле, она хотела было ответить, но отец уже шагал прочь. Последнее, что она видела — это его руку, машущую им над головами толпы. По крайней мере, она решила, что это его рука.


Страх закрался в ее сердце не сразу.

Уроки в Смольном стали короче. Было выделено время на изготовление кисетов и перевязочных материалов для Красного Креста. Каждый день девочки молились за благополучие солдат и победу. Час за часом над городом плыл звон колоколов.

Через три недели одна девочка пришла на уроки в черном траурном фартуке. Ее отца убили на фронте. Она сидела в конце класса и смотрела в пустоту, по ее лицу текли слезы.

Уроки немецкого прекратились. Их сменили уроки английского. Немецкие учителя исчезли, а девочки с фамилиями, похожими на немецкие, были подвергнуты остракизму. Остальные сочиняли жестокие песенки и заставляли несчастных выслушивать их. Даже город сменил имя, чтобы очиститься от немецкой грязи. Петербург стал Петроградом.

Учителя не отвечали на вопросы о войне. Газеты были под запретом. Все новости дети узнавали от навещавших их родственников: слухи о кровавых победах в Галиции и поражениях в Восточной Пруссии, где генерал Самсонов застрелился, потеряв двести тысяч человек за десять дней.

К декабрю черные фартуки появились в каждом классе, на каждом ряду. Из зарешеченных окон на верхнем этаже ученицы наблюдали за похоронными процессиями, бредущими к военному кладбищу. Дядя одной из девочек работал в Военном министерстве. Она слышала, как он говорил, что скоро они вынуждены будут призвать ополчение второго разряда, это значило, что в русской армии не останется никого с более чем недельной подготовкой. На фронте не хватает боеприпасов, в тылу черт-те что творится с транспортом, сказал он. Если бы не добровольцы князя Львова, мы бы уже проиграли войну.

А еще он сказал, что не меньше миллиона человек попали в плен или погибли.

Зоя вернулась домой на рождественские каникулы. Слуг было меньше, чем когда она уезжала: некоторые ушли на фронт, другие вернулись к семьям. Замены не нашлось. Зоя пыталась выполнить просьбу отца, но это оказалось непросто — матери целыми днями не было дома, она работала в женском комитете, собирала теплое белье для войск. Зоя пожертвовала лучшей куклой для сбора средств. Письма от отца приходили нерегулярно и иногда в неправильном порядке. Хуже всего было, когда они не приходили вообще.

Без балов и гостей дом стал тихим и пустым. Порой вечерами, когда никто не видел, Зоя надевала пальто, заматывалась шарфом и выскальзывала на улицу. Однажды она дошла до самого Невского проспекта. Побродила по большим универмагам, прокатилась на трамвае. До войны она и не мечтала о подобном нарушении всяческих правил. Но перед соблазном недозволенной свободы устоять было невозможно.

Повсюду были солдаты и матросы, некоторые на костылях, иные с руками на перевязи. Зоя слышала свист, когда шла мимо, хотя не сразу поняла, что обращаются именно к ней. Перейдя Фонтанку, она увидела сержанта — красивого мужчину с ямочкой на подбородке и забинтованной головой, — он медленно шел по мостовой, опираясь на трость. Сержант поймал ее взгляд и спросил, не позволит ли барышня угостить ее, прежде чем он вернется на фронт.

— Прямо здесь, — сказал он, кивая на замерзшие окна подвального кабака. Изнутри доносились голоса и звуки аккордеона.

В глазах мужчины была печаль и одиночество.

Зоя разглядела знаки отличия на его лацканах.

— Мой отец служит в вашем полку, — сказала она, ничего не имея в виду. Но сержант немедленно выпрямился и похромал прочь.


Письмо пришло, когда они были в Павловске, почти через годе того дня, как они с Вовой видели автомобиль царя. Все лето они провели в ожидании вестей от отца или с фронта. Каждое утро Зоя сидела у ворот в ожидании почты, ее единственной компанией были насекомые и шелестящая высокая трава, а после обеда ехала на велосипеде в город, чтобы купить все газеты, какие только можно.

Газеты писали о продолжающихся сразу на двух фронтах тяжелых боях в Польше, о наступлении врага в Литве, об аресте генерала Сухомлинова и расследовании по подозрению в измене. Мощные крепости, которые, как утверждал Великий князь Сергей, остановят врага — Ковно, Гродно, Осовец, Ивангород — пали одна за другой. Стоя в очереди за газетой, Зоя слышала, как люди шепчутся о том, что двор полон сторонников немцев и шпионов, и что всему виной императрица — они называли ее «немка». По всей России шли антивоенные стачки и демонстрации.

Иногда люди в очереди неприязненно смотрели на нее. Гувернантка советовала Зое одеваться попроще, когда она отправляется по магазинам. Она говорила, что невежественные люди ищут, кого бы обвинить в том, что война до сих пор не выиграна, и что не время привлекать к себе внимание.

Кое-кто из проводивших лето в Павловске пытался вести обычную жизнь, как в мирное время. Пьес или концертов больше не устраивали, но они по-прежнему могли давать обеды и балы. Мать Зои посетила несколько, но вскоре перестала выходить, проводя вечера за письмами и фортепиано. Навестившей ее подруге она сказала, что некоторые люди считают, будто победу можно приблизить тостами за нее. Зоя была разочарована. Она любила танцевать. Когда танцуешь, забываешь обо всем.

Иногда мать приходила по вечерам в Зоину комнату и причесывала дочь перед большим зеркалом. Она водила щеткой по волосам все медленнее и медленнее, глядя на отражение девушки.

Однажды она произнесла чуть слышно:

— Мы должны найти тебе хорошего мужчину, когда время придет, Зоя. Мужчину, достойного тебя.

Зоя подумала о Пьере, танцовщике, и поцелуе, который подарила ему у озера.

Мать встала и положила руки Зое на плечи.

— Обещай, что до тех пор будешь вести себя хорошо.

Зоя почувствовала, что краснеет. Очевидно, мать что-то знает, слышала о чем-то. Несколько лет назад девочку из их школы застукали целующейся с кадетом Военно-морской академии. Говорили, что мать забрала ее домой и била, пока та не упала в обморок.

— Обещаю, — сказала Зоя.

Мать улыбнулась и погладила Зою по щеке тыльной стороной руки.

— Богатого мужчину со связями. Мужчину, который защитит нас.


На следующий день пришло письмо из Военного министерства. Зоя стояла у ворот, она взяла конверт дрожащими руками. Письмо жгло кожу, как будто содержание его ядом сочилось наружу. Зоя посмотрела на почтальона: вдруг он скажет, что это ошибка, и заберет его? Но тот, избегая ее взгляда, развернул велосипед и укатил, не сказав ни слова.

Мать медленно осела в кресло, прочитав весть: «Пал смертью храбрых на службе Его Императорскому Величеству». Зоя убежала в сад, не желая никого ни слышать, ни видеть, мечтая спрятаться от всего мира в каком-нибудь темном уголке. Она никогда не увидит отца. Это не укладывалось в голове. Несмотря на черные фартуки, смерть казалась некой уловкой, иллюзией. Отец присутствовал во всех ее грезах о будущем. Никто никогда не говорил, что служба государю может однажды лишить Зою отца…

Мать она увидела лишь назавтра. Та, казалось, внезапно постарела. В волосах появилась седина, глаза превратились в полные слез щели меж опухших век. Она сидела у пианино и смотрела в сад. Чуть погодя она повернулась к Зое и протянула дочери руки.

Зоя подбежала к ней, и мать непривычно крепко обняла ее.

— У меня еще есть ты, Зоя, — сказала она. — По крайней мере, у меня есть ты.

Она повторяла это снова и снова.


Через две недели Зоя вернулась в школу. Утром пятницы, во время урока французского, в класс вошла директриса, княгиня Волконская. Она сказала Зое, что к той посетитель, и велела следовать за ней. Обычно гостей разрешалось принимать только по четвергам и воскресеньям, во второй половине дня, и уж точно не во время уроков. Зоя не знала, что и думать. Мать еще была в Павловске, и она не представляла, кто другой мог ее навестить. Но, видно, кто-то важный, раз директриса не отказала ему.

У Зои было довольно времени, чтобы обдумать этот вопрос, шагая за княгиней по пустым коридорам. Пожилая дама передвигалась медленно, опираясь на трость, которая стучала по мраморным полам, за несколько минут предупреждая о появлении владелицы. Зоя набралась храбрости и спросила:

— Мадам, позвольте узнать, кто?..

Но княгиня приложила палец к губам. Секрет. Что-то, о чем нельзя говорить. Сердце Зои забилось быстрее. Она недоумевала, чем заслужила столь необычное обращение.

Они остановились у тяжелой филенчатой двери. Княгиня Волконская взялась за ручку, секунду помедлила, словно собираясь что-то сказать, но, очевидно, передумала. Она открыла дверь и вошла.

Зоя услышала, как кто-то встал со стула.

— Зоя Корвин-Круковская, — объявила княгиня и сделала шаг в сторону, пропуская Зою.

Мужской голос произнес:

— Благодарю, Ваше Сиятельство. — После чего незнакомец ловко щелкнул каблуками.

Зоя взглянула ему в лицо.

Это был армейский офицер, капитан или полковник, высокий худой блондин с проседью на висках и голубыми глазами.

Зоя сглотнула. Она в жизни не встречала мужчины красивее. Его лицо напоминало лица статуй, лица на памятных медалях — на нем были написаны решительность, бесстрашие и спокойное достоинство. Стоя перед ним, она ощущала себя маленькой и нескладной.

Не зная, что еще делать, она присела в реверансе, уставившись на сверкающие сапоги офицера.

— Bonjour Monsieur, — запинаясь, произнесла она, полагая, что запрет на разговоры по-русски по-прежнему в силе.

— Bonjour, — ответил он.

Секунду он пристально смотрел на нее, затем подошел, и, к немалому удивлению Зои, взял ее за руку. Сперва она решила, что он собирается поцеловать ее, но он просто держал ее ладошку в своей.

— Зоя, вы знаете, кто я?

Она медленно покачала головой. Директриса закрыла за собой дверь.

— Я ваш отец.

Кровь отхлынула от лица Зои. Ей пришло на ум, что это розыгрыш, вот только княгиня Волконская ни за что бы не пошла на такое.

— Вы ошибаетесь, сударь, — сказала она. — Мой отец умер.

Незнакомец покачал головой.

— Он был твоим отчимом. Я думал, ты знаешь.

Мужчина, который называл себя ее отцом, подошел ближе. Она с трудом сглотнула и отступила на шаг.

— Мой отец умер, — повторила она, стараясь не расплакаться. Эта встреча казалась ей жестоким, незаслуженным наказанием.

— Тебе было три года. Государь сам даровал твоей матери и мне развод.

— Это неправда!

Она стояла и смотрела в пол, обхватив живот руками. Она хотела, чтобы учителя пришли и забрали ее. Она не хотела слушать этого человека.

Мужчина вздохнул. Она знала, что обидела его, но ничего не могла поделать. Это слишком несправедливо, чтобы быть правдой: то, что ее отец потерял не только жизнь, но и свою роль в ее жизни меньше чем три недели спустя.

Она задрожала. В комнате вдруг стало холодно. Какой-то миг она думала, что упадет в обморок.

— Мы подумали, ты должна знать. Мы с твоей матерью. В этом мы сошлись.

Зоя ощущала стыд и отвращение. Так вот зачем пришел незнакомец: чтобы она поняла, в каком двуличном мире живет, поняла разницу между тем, что видишь, и тем, что есть на самом деле.

Она снова взглянула на него. Несмотря ни на что, она не хотела, чтобы он видел ее слезы. Она должна быть на высоте, чтобы не выглядеть в его глазах просто бледным плаксивым ребенком.

Он положил руку ей на плечо. От его мундира со шнурами успокаивающе пахло чистотой.

— Мне говорили, что ты превращаешься в настоящую красавицу, — сказал он. — Вижу, это правда.

Она не шелохнулась. Боялась, что если пошевелится, то начнет хлюпать носом, и незнакомец увидит, как она слаба, и разочаруется в ней.

— Завтра я отправляюсь на фронт, — сказал он. — Просто хотел взглянуть на тебя перед отъездом.

Он еще секунду смотрел на нее, затем повернулся и вышел из комнаты. Зоя хотела окликнуть его, сказать, что сожалеет, попросить его рассказать обо всем. Но она не могла пошевелиться. И не могла говорить.

Эхо его шагов в коридоре становилось все тише.

Она знала, что больше не увидит его.

8

Сальтсёбаден, февраль 2000 г.


Он закрывает глаза и видит золото. Оно движется, как покрытая волдырями кожа, пленка, натянутая на живую ткань. Затем, приблизившись, меняется: застывшее, зернистое, с прожилками грязи и гнили. Он видит отражения лиц в изрытом оспинами металле.

Отец возненавидел «Китайскую принцессу» с первого взгляда. Картина приводила его в бешенство. Он велел жене убрать ее из дома, вернуть туда, откуда взяла.

Он слышал, как они ругались на кухне, вопли отражались от стен и половиц. Ему было восемь лет, он сидел на лестнице, боясь спуститься. Он слышал, как она кричит и плачет. Он никогда не думал, что она на это способна, способна на столь ужасное отчаяние.

Что-то грохнуло о дверь. Дерево раскололось. Он прикрыл ладонями уши, мечтая, чтобы все это закончилось.

— Прекратите прекратите прекратите.

Но они не прекращали. Все из-за картины. Из-за портрета на золоте. Из-за чего-то, что этот портрет значил.

— Прекратите это прекратите это прекратите это прекратите это прекратите это.

Он кричал, заливался слезами, но родители не подошли его утешить. Они даже не слышали. Его для них больше не существовало. Он был лишь призраком на лестнице, ребенком-видением, беззвучно визжащим.

Он сбрасывает простыни, ложится на спину и видит уже другую картину, «Вазу с маками»: алые, как кровь, цветки на извилистых стеблях, женщину в шубе, повышающую ставку, словно она вознамерилась завладеть ими во что бы то ни стало, кольца на ее пальцах, сверкающие, когда она взмахивает над свежеуложенной головой свернутым каталогом.

Середина аукциона. Знакомый момент. Спазм в желудке, говорящий о том, что худшее позади. Так или иначе, слово сказано. Ему нечем перебить ее ставку. Звезда французского кино — Изабель Такая-то или Эммануэль Сякая-то — приобрела Корвин-Круковскую для своей парижской квартиры, каковой факт зафиксирован в «Пари-Матч». Живым художникам непросто добиться высоких цен, трудно окружить себя ореолом тайны, но Зоя всегда была скрытной. Да и недолго ей жить осталось.

Корнелиус стоит в глубине зала, переминаясь с ноги на ногу. Сверкающая улыбка вспыхивает на его лице, когда аукционист опускает молоток, подтверждая продажу Корвин-Круковской. Он годами продвигал работы Зои, всегда видел их коммерческий потенциал. Теперь наконец он собрал их в подвале «Буковски», его ожидают признание и щедрая награда, а может быть, даже сумма, необходимая, чтобы открыть свое дело.

На похоронах, однако, он не был. «…полиорганной недостаточности, развившейся вследствие лечения рака». В его расписании не нашлось окна для последнего прощания. Странное поведение для посвященного, если он им, конечно, является. Или Эллиот слишком сентиментален? С точки зрения торговца долгожданная смерть Зои — повод для праздника.

Он жалел, что бумаги не увезли из ее дома. Тогда ему не пришлось бы работать там, одному.

Без покрывал холодно. Он зажмуривается и сосредотачивается на собственном дыхании. Но сон не приходит.

Ошибкой было пропустить прием нитразепама. Недавно Эллиот обнаружил, что лекарство не действует, или по крайней мере действует не так, как указано в инструкции. Вместо мирного пребывания в бессознательном состоянии он без конца просыпался в поту от кошмаров. То же самое и с другими производными бензодиазепина — «тропиумом» и «сомнитом». Сначала забвение, потом растущее беспокойство, видения и страх, пробивающиеся сквозь наркотическую дымку, как сорняки сквозь асфальт. Он надеялся, что перелета и раннего пробуждения хватит, чтобы вырубить его. Он думал, что свежий балтийский воздух прочистит ему мозги. Но в «Ибисе» окна не открывались без специального ключа. И что-то в плане Корнелиуса грызло его изнутри. Он словно был соучастником — только вот не знал чего.

Корнелиус прислал ему задаток — тысячу фунтов, чтобы покрыть расходы. Старый добрый Корнелиус.

Где-то в отеле включен вентилятор. Жужжание мотора сочится по пустотелым стенам из гипсокартона. Эллиот снова переворачивается и смотрит на часы, теперь он думает о комнате, где обычно висела «Китайская принцесса», о маленьком алом рте и застывшем настороженном взгляде.

Он хотел бы никогда не находить эту картину — портрет или автопортрет, без разницы. Он хотел бы, чтобы ее вообще не существовало.

9

Эллиот остановился у ворот и выключил мотор. Он долго сидел и смотрел на дом сквозь путаницу качающихся веток. Следы на дорожке превратились в едва заметные вмятины, словно годы прошли, а не один день. Ветер гудел в трубах, по карнизам бежали маленькие снежные торнадо.

Сегодня дом был иным: низким, присевшим на корточки, слепо всматривающимся в море. Всего лишь пустой дом. В нем нет ничего, кроме пыльной мебели и коробок со старыми письмами.

Этим утром доктора Линдквиста не было дома. Его неожиданно вызвали в Упсалу. Агда Линдквист, оказавшаяся сестрой доктора, дала Эллиоту ключи и письменную инструкцию касательно отопления. Так они договорились: Эллиот будет брать ключ каждое утро и вечером возвращать. Это единственный ключ, объяснил доктор, и он боится потерять его.

На самом деле, конечно, Линдквист просто не доверяет ему. Ничего удивительного. Линдквист показался Эллиоту человеком, который не доверяет никому.

Он взял портфель и вылез из машины. Было холодно, два градуса ниже нуля согласно термометру на приборной доске. Но на этот раз он экипировался лыжной шапочкой и теплым шарфом из магазина спортивной одежды, располагавшегося в вестибюле отеля «Гранд». Он перелез через забор и пошел к дому. Наст предательски ломался, и Эллиот проваливался в снег чуть не по колено. Но он упорно двигался вперед — ему не терпелось взяться за дело, сосредоточиться только на работе.

За пару ярдов от дверей кухни он остановился и посмотрел вверх, на окна. Все шторы были задернуты, не считая окна под самой крышей, на котором криво висели жалюзи, собранные с одной стороны и свисающие с другой. Сквозняк слегка раскачивал их, деревянные планки стучали по стеклу.

Помедлив, Эллиот направился к главному входу, где доктор Линдквист разговаривал по телефону, и нашел его путаные следы. На балконе намело снега. Все замерло, кроме сосен.

Он втянул голову в плечи и пошел обратно к кухне, теребя ключ в кармане. За деревьями ледяное серое море с шумом билось о скалы.

Интересно, сильно ли изменилось это место за тридцать лет.


Мальчиком он довольно долго верил в призраков. Для него они были такой же частью реального мира, как планеты и Млечный Путь — не привидения из комиксов или черно-белых фильмов в простынях или старинных костюмах и светящиеся в темноте, но другие. Люди-призраки.

Он едва ли хоть раз видел их. Их нельзя увидеть, потому что они почти никогда не находятся в одной с тобой комнате. Они обитают там, откуда ты только что вышел или куда еще не вошел. Они следят за тобой из тени и шепчут тебе во сне. И лишь иногда — как в долю секунды между сном и явью — ты можешь узреть их, стоящих перед тобой спиной к свету. Ты ощущаешь их присутствие подобно тому, как вспоминаешь, что забыл о каком-то важном деле, — с замиранием сердца.

После смерти матери он затыкал ванну пробкой и уходил в свою спальню. Он переодевался в купальный халат, и когда ванна наполнялась до середины и пар выползал в коридор, он знал, что она там.

Он вставал у двери и приоткрывал ее на дюйм-два, ровно настолько, чтобы почувствовать аромат бледной кожи и духов на ее одеждах, услышать слабый шелест ее платья. И если он закрывал глаза, то слышал, как она тихонько напевает себе под нос, стоя перед зеркалом и собирая в узел длинные светлые волосы.

Ночью, когда он лежал, свернувшись калачиком, под одеялом, она приходила и вставала у его постели. Он никогда не поворачивался, чтобы посмотреть на нее, но знал, что она там. Иногда она держала в руке письмо — письмо, которое оставила на туалетном столике, письмо, которое отец сжег до того, как явилась полиция. Во сне он брал у нее письмо и пытался прочесть его. Но слова всегда были неразборчивы, и чем яростнее он старался разобрать их, тем страшнее было пробуждение. Письмо было написано на языке, для понимания которого у него не хватало ни таланта, ни знаний.

Он никогда не говорил отцу о визитах матери. Он полагал, что тот и так о них знает и что, когда он молча сидит у огня и смотрит на пламя, пока поленья не прогорят, он знает, что она там, на кухне, суетится между плитой и раковиной. Если он ничего не говорит об этом, то это потому, что так лучше. Призраки — особенные люди, о них не болтают. Как бы то ни было, он недолго прожил с отцом. Когда Эллиоту исполнилось девять, его отправили к дяде и тете в Шотландию.

Призраки почему-то не последовали за ним, хотя иногда он жалел об этом.


Он обходил комнату за комнатой. Ковры свернуты в рулоны и рассованы по углам. На полках и каминах никаких украшений, не считая пары оловянных подсвечников и вазы с морскими раковинами на подоконнике. Вся мебель спрятана под чехлами от пыли. Белые погребальные силуэты напоминали ему детство, прятки в бабушкином доме, когда он замирал, стоя на коленях на чердаке, в затхлой темноте, едва осмеливаясь дышать, и слушал, как половицы скрипят все ближе и ближе. Изящная бело-зеленая люстра в столовой прикрыта муслином. Чехол снят лишь с одного стула с высокой спинкой во главе стола — должно быть, Линдквист осматривал свое наследство, подумал Эллиот. Разумеется, доктор или, может быть, его неразговорчивая сестра, побывали здесь со вчерашнего утра, поскольку жестяная банка и консервный нож, лежавшие на кухонном столе, исчезли.

Эллиот отдернул шторы. Сначала в столовой, потом везде. Он помурлыкал себе под нос, пытаясь определиться с мелодией, но так ни на чем и не остановился. Мало-помалу дом наполнил бледный зимний свет.

За несколько недель до смерти Зоя хотела в последний раз вернуться в Сальтсёбаден. Об этом ему сказал — или, вернее, проговорился — Петер Линдквист, когда они ехали обратно к его дому. Она хотела побыть здесь денек-другой, но врачи запретили. Эллиот хотел узнать подробности, но Линдквист был не слишком любезен и отмахнулся от вопросов, пожимая плечами и качая головой.

Уж не в письмах ли дело, гадал Эллиот, не собиралась ли Зоя их уничтожить? А когда врачи сказали ей, что поездка невозможна, она попросила Линдквиста сделать это за нее. Но по какой-то причине он подвел ее.

Студия Зои была под самой крышей. Уже на лестничной площадке он ощутил запах масляной краски и скипидара. У нее была и другая, более просторная мастерская над городской квартирой, в здании, которое она некогда делила с Исааком Грюневальдом, учеником и последователем Матисса. Но летом она работала здесь.

Он одолел последний лестничный пролет и увидел голые белые стены и световой люк в крыше. Большое венецианское окно выходило на восточную часть берега, видневшуюся за верхушками деревьев.

Он подошел поближе, стекло затуманилось от его дыхания. Птицы парили над водой, ныряли в море, ветер доносил их похожие на смех крики. Это была запретная комната, комната, в которой никто не наблюдал за работой Зои. В Стокгольме гости иногда навещали ее без предупреждения, и воспитание мешало художнице развернуть их на пороге. В Стокгольме у нее были натурщики. Но не здесь. Здесь были только она и ее картины. Совсем другие беседы. Только для посвященных.

Эллиот обернулся и понял, что смотрит на обратную сторону большого прочного мольберта, стоящего в самом центре комнаты. На нем была закреплена деревянная доска, а позади располагались столы и полки, заставленные бутылками скипидара, уайт-спирита и банками с кистями. Эллиот словно вошел в раму, в композицию — «Портрет мужчины у окна». Словно сама Зоя стояла там с кистью в руке.

Он обошел мольберт. Доска уже была позолочена. Приглядевшись, Эллиот различил квадратные листки сусального золота стандартной ширины в четыре пальца. Листки соединялись внахлест, и под определенным углом можно было заметить зубчатые полосы, бегущие вдоль всей панели. Но никакого изображения, ни малейшего следа краски. Он приблизился, ища отметки или вмятины, которые могли бы поведать ему о художественном замысле Зои. Но нет, лишь его собственная тень скользила по блестящей поверхности.

Нижняя полка была набита старыми книгам и каталогами галерей. Потрепанный английский перевод «Il Libro dell’Arte» Ченнино Ченнини ютился между пухлым томом об орхидеях и монографией, посвященной Винсенту Ван Гогу.

Эллиот имел дело с трактатом Ченнини в студенческие годы. Предположительно, «Книга об искусстве» была написана в Тоскане в 1390 году. Она освещала все — от подготовки поверхностей и изготовления кистей и красок до золочения, лакировки и создания мозаик, равно как и более общие вопросы жизни художника. Именно Ченнини советовал молодому художнику не слишком увлекаться женщинами, поскольку иначе рука его станет «столь нетвердой, что будет трепетать и дрожать сильнее, чем листья на ветру».

Открыв наугад книгу, Эллиот обнаружил абзац, подчеркнутый карандашом.

Художник должен развивать как умение, так и воображение, цель его — изображать вещи скрытые, таящиеся в тени обычных предметов, и властью таланта запечатлевать их, дабы представить простому взору то, чего в действительности не существует.

Мазутный котел стоял в заросшей паутиной пристройке к дому. Эллиот как раз пытался заставить его работать, когда Корнелиус Валландер позвонил ему на мобильный.

— Есть новости насчет парижского автопортрета? Бумаги все просмотрел?

Бумаги по-прежнему лежали в шкафу.

— Пока никаких следов. Почему ты считаешь, что она хранила свои деловые записи здесь?

— Да просто в городской квартире почти ничего не было. Мы все там перерыли. Нашли пару договоров о продаже, но по делу — ничего.

Эллиот покосился на инструкции Линдквиста. Насколько он понимал, котел уже должен был заработать.

— Я буду начеку. Дом большой. Может, что-нибудь и всплывет.

Корнелиус вздохнул.

— Картина бы нам здорово пригодилась. История с Фудзитой — неплохая приманка.

Эллиот носовым платком стер с пальцев копоть.

— С чего ты взял?

— Я слышал, что токийский Музей современного искусства собирается прислать агента. Музей Хирано Масакити тоже заинтересован. У обоих — богатые коллекции Фудзиты. Дэвид ван Бюрен наводит справки, и я уже говорил тебе о Чикагском художественном институте.

В прошлом ноябре на аукционе «Сотбис» в Нью-Йорке автопортрет Фудзиты 1926 года — акварель, масло, сусальное золото и чернила на шелке — был продан частному коллекционеру за полтора миллиона долларов. Но это еще не рекорд. «Jeune Fille dans le Parc»[4] отхватила пять с половиной миллионов на «Кристис» в 1990-м. Но довоенный Фудзита очень редко попадался на рынке, и успех торгов был связан с повышенным интересом к другим художникам его круга, не в последнюю очередь — к его единственной ученице. Насколько тесно связан — становилось понятно только сейчас.

— Ты думаешь, им нужен только автопортрет?

— Надеюсь, что нет. Но для этих ребят он определенно стал бы жемчужиной выставки. Особенно с учетом сомнительного авторства.

Сам Эллиот в нем ничуть не сомневался. Он видел, что парижский автопортрет — работа ученицы, а не мастера. Руки действительно были руками Фудзиты, длинными, белыми, тонкими, но глаза — кошачьи, настороженные — могли принадлежать только Зое.

Эллиот оставил это мнение при себе.

— Так ты нашел что-нибудь в бумагах? — спросил Корнелиус.

Эллиот еще раз щелкнул выключателем — с тем же успехом. Он заметил стопку поленьев и охапку хвороста в дальнем углу пристройки и подумал о большой печи в гостиной.

— Нет пока, но я только начал. Надо просмотреть горы бумаг, их куда больше, чем я ожидал. Даже хоть как-то упорядочить все это будет непросто.

— Смотри не увязни там. Нам нужно просто слегка разобраться в Зое. Добавить капельку цвета.

— Да, конечно.

— Я имею в виду золотой цвет, — хихикнул Корнелиус. — Все связано с золотом, так или иначе.

— В этом-то я и хочу разобраться, — сказал Эллиот. — Хочу понять, что привело ее к живописи на драгоценных металлах. Мне все кажется, что в этом было что-то навязчивое.

Корнелиус задержал дыхание при слове «навязчивое».

— Ну, я думал, что это понятно, Маркус, разве нет? Ты читал вырезки, которые я послал тебе?

— Да, конечно, но…

— И эссе Саввы Лескова?

— Да читал я все. Я просто не уверен… Понимаешь, у меня всегда было такое чувство, что…

— Какое чувство?

Эллиот помедлил.

— Ну, я думал, неужели Зою действительно так волновала политика? Она несла знамя старой России и прочая муть. Я знаю, так о ней говорят Лесков и компания, но сама она когда-нибудь заявляла о чем-то подобном?

— С какой стати? Художник творит, критик интерпретирует. Каждый занимается своим делом.

— Но что, если критики не правы? Что, если ее картины не такие… публичные, как кажется?

Ветер порывами набрасывался на дом. Скрипело дерево. Закрывая глаза, Эллиот всякий раз слышал шаги по голым половицам.

— Маркус, бога ради, они на золоте. Куда уж публичнее?

— Выбор материала не… Что, если в них есть что-то еще? Что-то…

— Маркус, у нас нет времени на…

— Что-то, чего никто еще не видел? Разве оно того не стоит?

За его спиной с глухим стуком захлопнулась дверь. В трубке затрещали помехи. Эллиот внезапно понял, как непрофессионально звучат его слова.

Повисла пауза.

— Итак… ты хочешь, чтобы в каталоге «Буковски» говорилось, что Савва Лесков и все остальные ни черта не разбирались в Зое? — Корнелиус пытался перевести разговор в шутку, но это получалось у него еще хуже, чем обычно. — Что на самом деле они совершенно не правы во… всем? И мы должны начать все сначала?

Его голос был полон скептицизма. Лесков, ученый и критик с тридцатилетним опытом, которого высоко ценят от Москвы до Массачусетса, против Эллиота, прогоревшего торговца картинами, переквалифицировавшегося в автора каталогов. Силы явно не равны.

— Зоя шестнадцать лет была замужем за коммунистом. Это явно не укладывается в рамки.

— Она вышла за Карла Чильбума, чтобы сбежать из России. Выбора у нее не было. И брак этот был катастрофой. При первой же возможности она смылась в Париж, к Фудзите и компании. Маркус, все это есть в статьях, все… толкования, которые тебе нужны.

Эта внезапная раздражительность Корнелиуса сбивала с толку. Словно он кровно заинтересован в том, чтобы как можно крепче привязать Зою к императорской России. Так, может быть, дело в посткоммунистических деньгах, стучащихся в двери «Буковски»? В любом случае Эллиоту не хватает квалификации, чтобы интерпретировать работы Зои. Ему недостает авторитета. Его задача — собирать и записывать: имена, даты, места. О трактовке уже позаботились.

Он не может позволить себе потерять союзника в лице Корнелиуса. И, в конце концов, какая разница, что думают люди? У живых художников есть отвратительная привычка опровергать то, что о них говорят, — иногда из чистого упрямства. Они сопротивляются любой классификации, поскольку этот возмутительный процесс по определению отрицает все то, что они больше всего ценят в своей работе: ее уникальность, ее индивидуальность. Но Зоя уже не возразит. Только ее бумаги могут говорить за нее, но они в надежных руках, скрыты от любопытных глаз.

Но все же то, что тебя запомнят такой, какой ты никогда не была, есть некий особый род забвения.

— Ты прав. Я просто имел в виду, что неплохо бы высказать это словами самой художницы: ее любовь к России, ее стремление сохранить древнюю традицию.

— Именно для этого я и послал тебя туда, Маркус. Рад, что мы поняли друг друга.

— Да. Конечно.

— Так что советую начать с Фудзиты. Он сейчас в большой цене.

— С Фудзиты. Хорошо.

— Послушай, если заскучаешь там, просто приезжай вечерком в Стокгольм, поужинаем или еще как развлечемся, хорошо?

Корнелиус говорил примирительно, как будто чувствовал, что мог обидеть собеседника.

— Спасибо. Может, поймаю тебя на слове. Жаль, конечно, что Линдквист не разрешил мне ничего выносить из дома. Не понимаю я этого.

Корнелиус уже говорил с кем-то другим.

— Я тоже. Но все-таки он наш клиент Маркус, если на то пошло. А клиент всегда прав, не так ли?

10

Это были любовные письма. Письма и черновики писем на русском, французском, немецком, шведском, английском. На открытках, на бумаге с водяными знаками, на страницах, выдранных из блокнотов и дневников, нацарапанные на оборотах счетов из гостиниц и ресторанных меню, втиснутые между строк театральных программок. Некоторые были подписаны, датированы и адресованы. Другие не давали ни малейшего намека на личность автора или получателя, словно были написаны ради самого процесса и не были рассчитаны на то, что их когда-нибудь прочитают. Сквозь подчеркнутые бесстрастие и froideur[5] одних, как через бинт на открытой ране, сочились ярость и боль. Иные переполняло желание и надежды на новое начало где-нибудь, когда-нибудь.

Эпистолы, написанные на кораблях и в вагонах поездов, в больницах и на конспиративных квартирах, ровные казенные буквы и буквы нетвердой рукой вдавленные в бумагу. Письма из Нью-Йорка, Лондона и Москвы, из Парижа и Берлина, из Казахстана, Туниса, Алжира. Сотни писем, тайный архив любви.

Эллиот возлагал большие надежды на эти письма. В миг, когда Корнелиус упомянул о них, словно кусочек головоломки встал на место. В этих ящиках, в этих бумагах, еще не прочитанных и не переведенных, он найдет все что нужно. Неуловимое станет доступным. Зоя вторглась в его жизнь, но теперь наконец природа и истоки этого вторжения откроются ему.

В финальном очистительном акте он продаст автопортрет.

Но письма оказались старше, чем он ожидал. Большинство, похоже, были написаны между мировыми войнами. Эллиот же рассчитывал на шестидесятые-семидесятые, особенно 1970-й — год, когда Зоя рассталась с «Китайской принцессой в Париже», год, когда продала ее, не оставив никакой записи о сделке. Но из тех времен ничего не было.

Он еще раз перерыл все коробки, вынимая их одну за другой из шкафа и ставя на пол. Архив иссяк на стопке отпечатанных приглашений и вырезок из газет пятидесятых годов. Если более поздние бумаги и существовали, они исчезли.

Он растопил печь дровами из котельной и ветошью, найденной под кухонной раковиной. Сперва тепла хватало только на то, чтобы не мерзли пальцы. Он снял чехол с шезлонга и придвинул его поближе. Уже темнело. Он любовался игрой отблесков огня на стене, где когда-то висел автопортрет. Он снова представил себе картину — девушка, сидящая среди мерцающих золотых языков пламени.

В геенне огненной.

Он выудил фотографию из сигарной коробки: Зоя в платье в горошек и солнечных очках стоит у казино, за ней наблюдает мужчина с зализанными волосами в ливрее. Зоя любила казино. Она восхищалась мужчинами, которые бесстрашно ставили все на карту. Игра будила в ней аристократку, побуждая жить и не думать о последствиях. Аристократии предписывалось легко относиться как к приобретениям, так и к потерям.

Он приколол карточку к стене. На лице Зои ледяное спокойствие, она позирует, слегка приподняв подбородок. Ни улыбки, ни сдвинутых бровей. Глядя на нее, Эллиот чувствовал себя неуклюжим мальчишкой, который вторгся в мир взрослых. Сколько денег она просадила в тот день? Или фотографию сняли в честь выигрыша? Он смотрел в ее глаза и не находил ответа.

Она насмехалась над ним. Насмехалась над его дурацким планом. Зоя была рождена для двора императора-бога. Она не разбрасывала ключи к своей жизни где попало. Большевики считали, что души людей — их законная территория, общественная собственность, которой можно управлять, которую можно исследовать, анатомировать. Для них частные мысли были не менее подозрительны, чем частные капиталы: индивидуализм, буржуазность, склонность к инакомыслию и реакции. Но Зоя не была большевичкой. Она всего лишь вышла замуж за одного из них.

Корнелиус велел сосредоточиться на том, что связано с Фудзитой; на двадцатых годах, десятилетии, когда Зоя то и дело возвращалась в Париж, десятилетии, которое дало жизнь картинам на золоте. Это разумно со всех точек зрения, не только с коммерческой. Парижский период увенчался единственным автопортретом Зои, если это, конечно, автопортрет — чего нельзя было понять без некоего тайного знания, не присутствовав при создании картины. Вот только никто не был допущен так близко.

Он начал читать, стоя на коленях у печи, танцующие языки пламени просвечивали сквозь бумагу. Он откинул крышку бюро и перебрался туда. Ему необходима система и место для ее разработки. Система позволит раскрыть схемы, а схемы — художника. Он узнает, что Зоя боялась доверить миру. Он будет первым.

В первой коробке он обнаружил послания, написанные по-русски, сдержанно-элегантным почерком. Они были от матери Зои: в основном из Москвы в Стокгольм, часть — из Крыма в Москву. Некоторые были отправлены за несколько месяцев до того, как Зоя уехала из России. Главным образом они касались денег: мать рассказывала о том, что ей пришлось продать, чтобы выжить, и о том, как все в России дорожает день ото дня.

Он еще раз сходил в котельную и приволок охапку дров. Аккуратно сложив поленья в углу, отправился за следующей порцией. Чтобы освободить место для работы, он снял чехол с первого попавшегося стола, разложил на нем письма и придвинул к бюро. Он выстроил коробки перед собой, чтобы удобнее было работать. Включил ноутбук в розетку для верхнего света и создал новый файл в «Экселе», программе для обработки электронных таблиц, которой не пользовался с тех пор, как перестал торговать.

Потом принялся расхаживать по дому и шуметь как можно громче: хлопал дверьми, топал по лестнице, жалея, что не может врубить музыку. Эллиот хотел бы наполнить дом звуками.

Он взял оставшиеся фотографии и разложил на столе.

Зоя, преображенная движением и солнечным светом, стояла у мольберта, рядом с мужчиной, который держал кинокамеру. «Кристоффер и Зоя за работой». На ней была блуза с закатанными рукавами, из верхнего кармана которой торчало что-то вроде ножа с маленьким тусклым лезвием, похожим на клык. Ладони и одна рука по локоть были вымазаны темной краской. Ее можно было бы принять за мясника, застигнутого в процессе разделки туши, если бы не отсутствие оной. Друзья застали художницу врасплох, возможно, надеясь выведать секреты мастерства, открывшиеся ей в Париже и Флоренции.

Уже тогда люди чувствовали, что она что-то скрывает. Зоя была русской аристократкой до мозга костей: холодная, замкнутая, эгоцентричная, даже публику свою она держала на расстоянии. Она шла против всех течений своего времени, культурных и политических. Анахронизм девятнадцати лет отроду.

Он вглядывался в ее лицо. В его размытости было что-то сюрреалистичное, словно она не принадлежала полностью тому времени и пространству. Дух в пути.

Почти на всех остальных снимках были мужчины: молодые мужчины, красивые мужчины, позирующие в студиях или сфотографированные на открытом воздухе, на улицах, в кафе, на палубах кораблей. С идеальной кожей и блестящими сосредоточенными глазами. На обороте некоторых отпечатков были штампы с названиями фотостудий. На многих чернилами была нацарапана дата. А вот имена оказались только на двух: Ален, примерно двадцать один год, оливкового оттенка кожа и угрюмые левантийские черты лица. И Ян — постарше, явно замученный жизнью. Он стоял у придорожного кафе, сунув руки в карманы плохо сидящего костюма, и неуверенно улыбался в камеру. Фотографий женщин почти не было.

Он прислонил фотографии к задней стенке бюро: Зоя посредине, в окружении своих мужчин.

Второй раз Зоя вышла замуж в восемнадцать лет. Ее первым мужем был Юрий, студент-юрист, но этот московский брак продлился всего пару лет. Карл Чильбум, коммунист и агитатор, был следующим. Однако из писем явствовало, что у нее были и любовники.

Русский поэт Сандро посылал ей стихи с Кавказа. Английский сценарист Джек Ортон писал ревнивые письма со съемок в Лондоне и Стокгольме. Художник по имени Оскар — возможно, Оскар Бьорк, чей портрет Зои висит в Национальном музее, — просил Зою выслать свои фотографии в обнаженном виде. Еще был русский эмигрант Коля, подвизавшийся в ресторанном деле. Он писал ей, как мечтает вместе сбежать куда-нибудь, где их никто не сможет найти.

Были и другие. Трудно уследить за всеми, еще труднее — отличить одного от другого. Письма лежали вперемешку. Иногда их сопровождали только инициалы, иногда — неразборчиво нацарапанные подписи. Клички и ласковые прозвища еще больше усложняли дело. Черновики Зоя хранила без имен или дат. Эллиот начал составлять списки, которые затем превратились в учетные карточки с датами и деталями.

В Биаррице художница закрутила роман с безымянным южноамериканцем, которого родители отослали в Европу, узнав о скандальной связи с замужней женщиной. Ален оказался студентом-гуманитарием, Зоя встретила его в Париже. Ян — немецким архитектором по фамилии Рутенберг, некогда работавшим в «Баухаусе» вместе с Людвигом Мис ван дер Роэ. Скульптор Стиг Блумберг влюбился в Зою еще до ее первой выставки. Ну и Андрей Буров, советский архитектор, писавший назойливые ревнивые письма все это время.

Эллиот читал и просматривал. Сравнивал почерки и даты. Он начал вести учет писем на компьютере. В комнате наконец стало тепло. Прогревающиеся балки трещали и щелкали. Дом оживал.

Ревность и преданность. Надежды на воссоединение. Измена. Вина. Любовники Зои прозревали и никогда уже не видели мир таким, как прежде. Она что-то пробуждала в них, что-то, что не могло стереть ни время, ни расстояние. Говорили, что Карл Чильбум лишь раз видел Зою до того, как ее арестовали, когда она работала переводчиком на съезде Коминтерна. Когда они встретились во второй раз, почти через год, то были уже помолвлены. Даже Юрий, мальчик-студент, которого она бросила ради Карла, многие годы продолжал писать ей с немецких курортов и государственной службы в Средней Азии.

Зоя очаровывала мужчин. Она входила в их жизни, и все менялось. В ее характере, в ее сложности было что-то, без чего они не могли жить. Ее любовь обладала преображающей силой. Она раскрашивала мир в яркие цвета. Не оставляла ни малейшего шанса торжественным клятвам, данным перед Богом и законом.

Вот повод хранить письма втайне и повод уничтожить их: пусть у Зои не было детей, она продолжила себя в письмах — истории не любви, но предательства.

Как это понравится Корнелиусу и его русским клиентам: Зоя Корвин-Круковская, хранительница славянской культуры и профессиональная прелюбодейка? Не очень-то вяжется со знаменем Святой Руси, а?

Письма Андрея Бурова лежали отдельно. Они были перевязаны ленточкой и спрятаны в коричневый конверт.

Совсем другая схема. Переписка началась, когда Зоя еще жила в России, и оборвалась на том же месте, что и весь архив. Месяцы, даже годы проходили в тишине, а потом снова летели письма, страсть не ослабевала, но даже ярче разгоралась от сознания того, что время уже упущено. Когда Зоя вышла за Карла, письма Андрея стали язвительными и хвастливыми. Они были совершенно исступленными, в то время как Зоя, по-видимому, оставалась холодна.

Было и еще одно отличие: в этой связке лежали письма, которые она посылала ему, — не черновики или копии, но оригиналы. Каким-то образом они вернулись к ней.

Андрей был не просто архитектором. Его таланты простирались и в направлении театра и кинематографа. В начале 20-х он стал протеже Всеволода Мейерхольда, главы театрального отдела Наркомата просвещения. Эллиот слышал о Мейерхольде. Этот культурный идеолог послереволюционных лет исповедовал символизм и верил в идеальную силу машин. В 1917 году он поддержал красных, когда те национализировали театры, и с их помощью затеял собственную революцию против старых, натуралистических, традиций русского театра, приглашая зрителей на сцену, чтобы в буквальном смысле слова выйти за рамки привычного искусства.

Мейерхольд утверждал, что актеры не должны искать в себе черты своих персонажей, как учил Станиславский. Этот подход, говорил он, — сентиментальная чушь. Актеры должны дружно отказаться от самовыражения в пользу стандартизованного словаря движений, подобно гимнастам или работникам конвейера. Мейерхольд поддерживал большевистскую одержимость механизмами и промышленным производством.

Андрей влюбился в его идеи. Он с радостью принял новую эстетику и сопутствующую ей идеологию. Похоже, комиссары его ценили. Андрея осыпали наградами и посылали в составе делегаций в Европу и США. Он разделял их презрение к старым методам и стремление создать мир, в котором человек и машина сольются в единое гармоничное целое. Старые методы были эгоистичны, сентиментальны и непритязательны. Будущее же станет единым героическим порывом, механизированным, рациональным, хромированным. Способным уничтожить все беды человечества своей абсолютной эффективностью.

Зоя едва ли вписывалась в эту картину. Трудно было представить их с Андреем иначе как врагами. Если Корнелиус прав, они диаметрально расходились в своих пристрастиях, в самых главных вопросах: дворянка и большевик, одна посвятила жизнь спасению мистической России, другой поклялся разрушить ее. Но переписка их, прерывистая из-за времени и расстояния, была полна любви.

13 февраля 1928 г.


Андрей, дорогой,

сегодня у меня именины и, разумеется, тут их не празднуют. Так что твое письмо, которое пришло сегодня утром, стало чудесным и неожиданным подарком.

Ты спрашиваешь, что делать со временем, которое мы потеряли. Не знаю, как ты угадал, но именно это волнует меня, и больше, чем что бы то ни было. Я лежу ночью в постели, чувствую себя такой взрослой, вспоминаю минувшие шесть лет, и ужас и отвращение переполняют меня. И это не мимолетное ощущение, но что-то твердое и холодное, что сидит внутри и ни на секунду не покидает меня.

Андрюша, по крайней мере я знаю, что ты прожил эти годы не зря. У тебя есть твоя работа, твои амбиции, в то время как о моей работе лучше не говорить. Я столько времени потеряла! И вся моя жизнь, все мои путешествия ничего не изменили. Когда я стою перед мольбертом, на меня нисходит это мрачное настроение, и все, чего я хочу — это спрятаться. Что до любви, то она никогда не оставляет меня в покое — точнее, ее отсутствие. Ибо я ищу ее день и ночь и вкладываю в этот поиск каждую капельку своих сил. А когда нахожу, бегу от нее или все разрушаю, и так повторяется раз за разом.

Знаю, я должна начать еще раз, с самого начала. Знаю, что должна начать новую жизнь. Потеря превратила меня в нищенку, вот почему я чувствую отвращение. Но как построить жизнь без фундамента? Андрюша, понимаешь ли ты всю горечь и боль этой исповеди? Я так слаба сердцем и духом. У меня нет больше сил сражаться с жизнью, хотя сила мне сейчас необходима более всего.

Быть может, это бесполезно. Быть может, нельзя просто повернуться спиной к потраченным впустую годам, и все попытки тщетны.

Андрей, ты говоришь, я не отвечала на твои письма, но это неправда. Я отвечала, и повторю, что когда я читаю о твоем успехе и счастье, я чувствую то же, что и ты: чувствую твою молодость, силу и радость — все то, что так необходимо мне.

Андрюша, я хочу верить, что мы никогда не отдалимся друг от друга, что мы никогда не потеряем то, что оба храним глубоко внутри, и что однажды мы сотворим из этого нечто прекрасное. И тогда наконец мы станем теми, кем должны быть, и прошлое оставит нас в покое.

Он внезапно проснулся в темноте. Где-то звенел звонок, старомодный электрический звонок, вроде того, что висел у двери родительского дома. Через мгновение он осознал, что это телефон.

Он встал, остатки сна уносились прочь — образ девушки, кричащей за зеленой филенчатой дверью. Сердце его колотилось.

Печь погасла, остались лишь красные тлеющие угольки. В комнате снова было холодно. Он щелкнул по клавиатуре, и ноутбук ожил. Света от экрана ему хватило, чтобы добраться до двери.

Спотыкаясь, в поисках аппарата он добрался до лестничной площадки. Это доктор Линдквист, предположил Эллиот, хочет узнать, почему он так припозднился, хотя странно, что он не позвонил на мобильный.

Он нашел выключатель. Желтый свет залил лестничный колодец. Эллиот поспешил вниз, в прихожую, думая, что телефон там, но он ошибался.

Телефон продолжал верещать, длинные гудки перемежались еще более длинными паузами. Он проверил кухню, затем гостиную. Зоя провела звонки на каждый этаж. Казалось, весь дом содрогается.

Старый аппарат обнаружился на буфете, под чехлом от пыли, модель шестидесятых годов с прозрачными пластмассовыми кнопками.

— Алло?

В трубке мертвая тишина. Он ткнул одну кнопку, потом другую.

— Доктор Линдквист? Алло?

Слишком поздно. Звонивший повесил трубку. Эллиот нажал на рычаг и услышал длинный гудок.

Он взглянул на часы: девять вечера. Звонить Терезе уже поздно.

Эллиот глубоко вздохнул. Наверное, хотели предложить новые окна — или из телефонной компании по поводу неоплаченных счетов. Он поднялся по лестнице, слушая тишину, звук своих шагов по половицам, ветер, цепляющийся за углы дома. Потянуло сквозняком — должно быть, где-то распахнулось окно или дверь.

Он вернулся в гостиную и выдернул компьютер из розетки. Он замерз и проголодался, а доктор Линдквист ждет ключ.

Он вкрутил лампочку на место, и только слезая со стула, заметил, что произошло. Внутри у него все оборвалось.

На столе царил хаос. Две коробки были опрокинуты, содержимое их разбросано в беспорядке. Письма, прочитанные и непрочитанные, устилали пол.

С минуту он стоял и слушал, как угольки шипят в печи, в шею тянуло холодом.

— Кто здесь?

Он сказал это, просто чтобы услышать свой голос.

С присвистом распахнулось окно. Бумаги взметнулись из-под ног Эллиота. Окно снова захлопнулось с ужасным грохотом.

Эллиот едва не рассмеялся. Со щеколдой неладно, вот и все. Он присмотрелся: ну разумеется, висит на честном слове. Не хватает одного шурупа.

Несколько листков тонкой голубой бумаги зацепились за косяк. Он наклонился, чтобы подобрать их, и увидел судорожные, неровные карандашные буквы с петлями и завитушками. Русские. Почти неразборчивые.

Письмо от Юрия, студента-юриста, за которого Зоя вышла в шестнадцать лет и с которым развелась через два года. Ошибка юности.

Апрель, 1924-й. Через три года после развода, за пять лет до парижского автопортрета. Это письмо попадалось ему, но он отложил его, не читая.

…милая Зоя, ты рассказывала, как мои письма влияют на твою жизнь. Поверь, с тех пор как я получил первое твое письмо и смог на него ответить, моя жизнь тоже полностью переменилась. Каждая фраза дарила мне кусочек тебя, и, как ребенок, я перечитывал его снова и снова, смакуя, упиваясь каждым словом. А ты и сама знаешь, сколь не свойственны мне глубокие переживания. Ты говоришь, я должен быть сильнее и тверже. И ты права. Я слаб — из-за тебя. Ты моя слабость.

Чего бы мужчины ни хотели в жизни, куда бы ни шли, они всегда стремятся к женщине, реальной или воображаемой, призрачной или во плоти. Эти два года невзгод, самоотречения и тяжелого труда я тоже видел перед собой лик женщины. Но до сих пор я боялся признаться себе, кто эта женщина.

Ныне я здраво смотрю на вещи и не верю, что судьба сама шаг за шагом приведет меня к мечте. Твои письма дарят мне счастье, и я хочу, чтобы ты знала о чувствах, что я хранил все это время. Но мы больше не те московские дети, которые воображали, что будущее устроится как-нибудь само, просто потому что так должно быть.

Дорогая моя, иногда я говорю себе, что нам невероятно повезло. Ты только подумай о всех ужасах и опасностях, которые мы оставили позади, и как часто само наше существование — в особенности мое — было под угрозой. И взгляни — все кончилось, а мы живы! Но до сих пор меня преследует память о том, что я сделал в России. И хуже всего мысль о том, что ты до сих пор винишь меня. Быть может, ты хоть отчасти разделяешь мои чувства — в этом единственная моя надежда. Скажи, что понимаешь и можешь простить меня.

11

Задул южный ветер, повалил мокрый снег. Эллиот включил дворники, и они шумно заелозили по мутному стеклу; он жмурясь смотрел на дорогу, вдоль которой рядами выстроились сосны, на их жилистых стволах были намалеваны цифры и какие-то знаки.

Он был вооружен знанием. Он уже знал то, чего не знал никто другой. А ведь это всего лишь обрывок, фрагмент целого. Он был путешественником, набредшим на древнюю гробницу — замки целы, секреты нетронуты.

Он подошел к дому доктора Линдквиста, сунул ключ в щель для писем и направился обратно в центр города. На подъезде к отелю перед Эллиотом возник снегоуборочный грузовик, он полз вперед, озаряя улицу оранжевыми вспышками. Эллиот понизил передачу и пошел на обгон.

Водитель грузовика просигналил.

Навстречу ехала вторая машина, тусклые желтые огни фар едва пробивались сквозь снежное месиво.

Он попытался вернуться за грузовик, но было уже поздно. Эллиот вцепился в руль, нажал на тормоза, почувствовал, как колеса скользят по льду.

Вторая машина остановилась. Грузовик замедлил ход. Все пропускали его, ждали на дороге, смотрели на него — на идиота, который не умеет водить.

Он поднял руку в жесте извинения, но водитель второй машины — белого «фольксвагена-поло» старой модели — вроде бы никак не отреагировал. Отъезжая, Эллиот увидел в зеркале женский силуэт.


Портье, жуя, выскочил из подсобки. По вестибюлю плыл кислый запах какой-то дрянной еды. Играла слащавая песенка «Карпентерз» в аранжировке для струнного оркестра.

— Как прошел день, мистер Эллиот?

Его лицо отливало воском.

— Неплохо, спасибо. Не знаете, какие-нибудь рестораны поблизости еще открыты?

Юноша нахмурился и посмотрел на часы. Он был во вчерашней рубашке: на воротничке виднелись грязные полосы.

— В «Гранде» уже не обслуживают. В баре в вашем номере есть что перекусить.

Арахис и апельсиновый сок, запить водкой по восемь фунтов за порцию.

— Спасибо.

Эллиот направился к лестнице.

— Да, мистер Эллиот, вы не заметили юную леди, когда входили?

Эллиот обернулся.

— Юную леди?

Портье махнул рукой на дверь. На его мучнисто-бледных щеках появился слабый румянец.

— Она была здесь с минуту назад. Спрашивала вас.

Явно ошибка какая-то.

— Меня? Не думаю, что… Как ее зовут?

Портье, как бы извиняясь, пожал плечами, но дал понять, что считает вопрос идиотским.

— Она не сказала. Я объяснил ей, что вас нет, и она ушла.

— Записки она не оставила?

Он медленно покачал головой. До Эллиота дошло, что тот уже решил, что женщина — проститутка, но любовное свидание почему-то сорвалось.

Мысли Эллиота переключились на Корнелиуса. Возможно, он кого-то прислал? Не считая доктора Линдквиста, он единственный знает, где Эллиот. Может, это и правда была проститутка?

Автомобиль, белый «поло». Он уже видел его: перед зданием «Буковски» в тот вечер, когда приехал. За рулем сидела женщина. И когда он вышел и ловил такси, она преследовала его. На ней была куртка, капюшон закрывал лицо.

— Как она выглядела?

Администратор, похоже, счел вопрос забавным.

— Ну, симпатичная. Короткие темные волосы. Похожа на… — Он снова улыбнулся. — На Дженнифер Джейсон Ли.

— Дженнифер Джейсон?..

— Ли. «Одинокая белая женщина»? «Долорес Клейборн»?

Эллиот нахмурился. Так вот чем парень занимался целыми днями, когда дела шли вяло, — смотрел триллеры в подсобке.

— Кажется, я знаю, о ком вы.

Портье ухмыльнулся, он явно был фанатом Дженнифер.

— Она играет всяких рехнувшихся теток. С тараканами в голове, понимаете? — Он поймал взгляд Эллиота. Улыбка медленно сползла с его лица. — Короче, так она выглядела, вроде того.


В номере он прошел к окну, не включая свет. Осмотрел улицу. Никакого «фольксвагена». Ему пришло в голову, что это как-то связано с Надей и ее дорогостоящим новым адвокатом: наблюдение за супругом, все включено. Нет, бред. Нет никакой гарантии, что оба раза он видел одну и ту же машину. Может, и разные. Девушка, похожая на Джейсон Ли, — подруга Корнелиуса или, не исключено, доктора Линдквиста. Он подождал, пока еще несколько машин проедут мимо, и задернул шторы.

Включив свет, Эллиот налил себе водки из мини-бара. Если накручивать себя, то недалеко и до паранойи. Он читал об этом. Быть настороже означает быть готовым к неприятностям, а среди неприятностей всегда таилась возможности измены. Когда он узнал о неверности Нади, то начал видеть обман и злой умысел в каждом ее поступке. Хуже того, он перебрал былое и истолковал все в свете этой самой измены; так что в конце концов их отношения стали казаться ничем иным как иллюзией. Мошенница и ее жертва, она — с тайным знанием, он — с головой в облаках.

Проблема в том, что сложно признать себя обычным параноиком, когда ничего толком не знаешь. Например, когда именно Надя решила уйти и забрать Терезу с собой. На этот вопрос он до сих пор не мог ответить.

Он сидел на кровати, постукивая зубами о край бокала, вдыхал алкогольные пары, в сотый раз прокручивая в голове свою жизнь в поисках правды, той минуты, когда они с Надей стали врагами, когда любовь непостижимым образом превратилась в ненависть.

Его арест никак с ней не связан. Он в этом совершенно уверен. Вопрос в другом: кто рассказал все «Ивнинг Стандард»?

Заголовок статьи он будет помнить до конца своих дней: «НАЛОГОВЫЙ ИНСПЕКТОР РАЗОБЛАЧАЕТ АФЕРУ С ИКОНАМИ». Пяти с половиной дюймов колонки под ним хватило, чтобы уничтожить Эллиота. Неважно, что обвинения были сняты за отсутствием доказательств или что неправильная оценка ввезенных из-за границы работ — обычное дело в антикварном бизнесе. Предположения, что он был связан с — русской мафией, что он намеренно ошибся при оценке дорогостоящих предметов искусства, чтобы обойти ограничения на экспорт, оказалось достаточно. Когда он вернулся к работе, клиентов уже и след простыл. Не получалось продать даже вещи, в происхождении которых не было ни малейших сомнений. Через несколько месяцев ему пришлось пустить все свои запасы с молотка, потерпев серьезные убытки.

Вот только налоговый инспектор не разговаривал с журналистами, пока шло расследование. И он был не такой уж большой шишкой, чтобы кто-то платил за утечку информации.

Зато Надя могла проговориться. В шоке от ареста он позвонил ей и рассказал все. Он рассчитывал, что его профессиональный кризис заслонит трудности в их отношениях, что они сомкнут ряды перед лицом внешней угрозы — как если бы доктор только что сообщил ему, что у него последняя стадия рака или что-то в этом роде. Часть его даже надеялась, что беда может снова свести их. Надя не верила своим ушам, была потрясена, чуть ли не в отчаянии. По его просьбе позвонила адвокату. А может, и в газеты позвонила, как раз успели бы вставить в утренний выпуск.

Книги, которые он брал из отдела «Помоги себе сам» в библиотеке, утверждали, что иррациональные страхи надо формулировать вслух, и по возможности противостоять им. Жить в состоянии неопределенности опасно. Это может привести к потери уверенности в себе, объясняли они, поскольку уверенность в себе неразрывно связана с уверенностью в других. Авторы рассматривали откровенность фактически как панацею, а секреты — как зачатки патологии, этакие психологические раковые клетки, которые размножаются и сбиваются во всепожирающие опухоли. А когда откровенности недостаточно, есть еще ингибиторы обратного захвата серотонина, а также антидепрессанты старого поколения. Книги поощряли его не пренебрегать и ими тоже.

Он прикончил водку и взял телефон. Корнелиус ответил не сразу. В трубке были слышны чьи-то голоса.

— Маркус. Как ты? Как дела?

Хозяйское радушие. Гости собрались на ужин.

— Неплохо. Даже хорошо. Послушай, Корнелиус, я просто хотел спросить, ты не…

— Секунду.

Он услышал, как Корнелиус рукой прикрывает микрофон и тихо продолжает:

— Прости, так о чем ты?

— Здесь была женщина, Корнелиус. В отеле. Она спрашивала меня. Это звучит глупо, но я подумал, вдруг ты… Ну, может быть, она имеет к тебе какое-то отношение?

— Женщина?

— Сегодня вечером.

Корнелиус явно понятия не имел, о чем он.

— Извини, — сказал Эллиот. — Неважно. Вероятно, ошибка какая-то. Забудь.

Молчание.

— Маркус? Все нормально?

— Да. Конечно. Я провел целый день в пустом старом доме, вот и все. Наверное, я просто слегка не в себе.

Он услышал шум двигателя за окном и отдернул шторы. Мимо проехал фургон.

— Ja, ладно… Нашел что-нибудь интересное?

— Да. Кое-что, с чем я… я определенно хочу разобраться.

Очень важно говорить уверенно.

— О Зое? Что именно?

Хранительница славянской культуры и профессиональная прелюбодейка. Эллиот помедлил.

— Расскажу при встрече. А у тебя что нового?

— Все хорошо. Рынок, конечно, лихорадит.

— Рынок?

— Включи телевизор, если можешь. — Эллиот потянулся за пультом и направил его на экран. — Хотя перспективы открываются интересные. Поступило еще несколько запросов из России. Кажется, у них там показали какую-то передачу про выставку.

— Ты говоришь о частных покупателях?

— Или об их агентах. Таких, как твой приятель Лев Демичев.

Эллиот опустил пульт.

— Демичев? — Он надеялся, что никогда больше не услышит это имя. — Он мне не приятель, Корнелиус. И никогда им не был.

Корнелиус вздохнул.

— Да, да, Маркус, как скажешь. Бизнес есть бизнес, ага?

— Он сказал, что ему надо?

— Думаю, просто хотел разведать обстановку. У него на родине потенциальные покупатели в очередь выстроились.

Насколько Эллиот знал, Демичев в основном занимался совсем противоположным: вывозил из России предметы искусства и прочие ценности, которые затем всплывали в западных аукционных домах или продавались напрямую коллекционерам. Его ремесло связано с массой ограничений, канцелярщиной, проблемами с безопасностью и бюрократическими препонами. Потому-то Демичев и взимал громадные комиссионные.

— Имен он, полагаю, не упоминал, — произнес Эллиот.

— Ой, ну ты же знаешь Льва, он всегда говорит обиняками, когда дело касается клиентов. Кстати, спрашивал о тебе.

— Обо мне? Как он узнал, что я..?

— Ну, я, видимо, упомянул в разговоре. Надеюсь, ты не против. Твое имя будет стоять на каталоге, Маркус, так что, думаю, ты не смог бы сохранить это в тайне.

Корнелиус защищался, он явно был раздражен.

— Нет, конечно, ты прав. Ничего страшного.

— Кстати, он очень рад, что ты снова встал на ноги. Так и сказал. А еще сказал, что неплохо бы как-нибудь нам всем собраться. Как тебе?

Эллиот задумался. На несколько секунд в трубке повисла мертвая тишина.


Договорив, он включил телевизор. «Си-эн-эн» сообщила об обвальном падении NASDAQ. За несколько часов бум «доткомов» превратился в мыльный пузырь, и пузырь этот наконец лопнул. Герои выпуска новостей, мужчины в полосатых рубашках, сидели, обхватив головы руками или уставившись в мониторы, ошеломленные, не верящие своим глазам. Лысый мужчина за шестьдесят с ушами, как у эльфа, заметил, что, если рассматривать ситуацию в историческом аспекте, стоимость решительно всех ценных бумаг абсурдно завышена. Эксперты выстроились в очередь, чтобы заявить: они это предвидели.

Эллиот смотрел, но не видел. Голова налилась тяжестью, но он был слишком взвинчен, чтобы уснуть. Ему казалось, что происходит нечто, к чему он не готов. Что-то таилось за всей ее загадочностью, что-то большее, чем просто аристократическая чувствительность. Но ему не хватало проницательности и знаний, чтобы разобраться.

Дом «Буковски» хотел, чтобы он занимался Фудзитой и парижскими годами, которые вывели Зою на новую творческую стезю. Но среди ее бумаг писем Фудзиты не было. Его имя практически не упоминалось.

Зоя прожила долгую жизнь. Она не всегда была знаменитой, но всегда — работящей. Он не мог поверить, что первым проявил любопытство, первым почувствовал скрытое значение картин на золоте. Кто-то должен был подобраться к ней. Кто-то должен был что-то написать.

Журналы, газеты. Это следующий шаг. В Национальной библиотеке есть все подшивки. Он должен был начать оттуда. Критики, вроде Лескова, высказываются, интерпретируют и сравнивают. Но журналисты раскапывают факты, это они проводят интервью, они задают вопросы.

Он выключил телевизор и прислушался к тишине. Интересно, есть ли в отеле другие постояльцы? Он открыл бумажник и вытащил снимки, которые хранил под водительскими правами: фотография Терезы, сделанная больше года назад, сейчас личико у нее уже не такое круглое; фотография матери, старый снимок на паспорт, который он нашел в вещах отца.

Он попытался дозвониться до приемных родителей. Он хотел сказать Терезе, что скоро приедет и заберет ее. И все станет по-прежнему — почти все. Он гадал, скучает ли дочь по нему.

Занято.

Еще одна фотография лежала в кармане пиджака. Он забрал ее из того дома: Зоя в студии, куда вторглись ее друзья с кинокамерой наперевес. Он думал, что Зоя улыбается, но нечеткость снимка поколебала его уверенность. Дух в пути — как на викторианских фотографиях, якобы запечатлевших души преставившихся в миг, когда они покидают тела. Такое же ощущение посещало его, когда он просвечивал портреты рентгеновскими лучами, чтобы рассмотреть подмалевок или предательские ошибки, позднее замазанные, — так называемые pentimenti, что буквально означает «поступки, в которых раскаиваются». Иногда можно было найти совсем другую картину: лицо за изображенным лицом, две личности в одном и том же пространстве. Ощущение сдвига, чего-то отвратительного, нездорового.

Он прислонил фотографию к телефону и разделся.

Раскаяние.

Он забрался под одеяло, закрыл глаза и увидел каракули Юрия на алом, как кровь, листе.

…до сих пор меня преследует память о том, что я сделал в России.

Что такого он сделал? За что Зоя должна была его простить?

Он моргнул, проснувшись, но усталость прижимала его к подушке, тянула вниз, словно гиря.

Он не хотел думать о Юрии. Юрий не имел отношения ни к Парижу, ни к искусству. Он не имел отношения к картинам на золоте.

Волчий клык