Золи — страница 11 из 50

— Привез выпивку? — спросил он.

В юности он был дружен с моим отцом, вместе с которым входил в кружок социалистов, а теперь поднялся на новый виток спирали: участвовал в коммунистическом путче и пользовался симпатией властей предержащих. Странский хлопнул меня по спине, обнял, вывел за бараки с жестяными крышами и вернул мне документы. Двое милиционеров, которые били меня и отобрали бутылки с виски, сидели в наручниках в открытом кузове грузовика. Один смотрел в пол, другой водил налитыми кровью глазами из стороны в сторону.

— Не беспокойся о них, товарищ, — сказал Странский. — Мы с ними разберемся.

Он крепко ухватил меня за руку и потащил к военному поезду. Белым светом горели прожекторы, новехонький чехословацкий флаг развевался на крыше.

Мы заняли места, пронзительный гудок и шипение пара придали мне сил. Когда поезд тронулся, за окном мелькнули милиционеры в наручниках. Странский засмеялся и хлопнул меня по коленке.

— Ничего, — сказал он. — Посидят денек-другой в карцере, отойдут от похмелья, им полезно.

Поезд шел через леса и кукурузные поля к Братиславе, Столбы, трубы, красные и белые железнодорожные ограды.

От станции Хлвана мы под слабым дождиком побрели вдоль трамвайных рельсов к старому городу. Он показался мне каким-то средневековым, неживым, странным, хотя на стенах висели революционные плакаты, а из громкоговорителей гремела маршевая музыка. Я прихрамывал после битья по пяткам, но старался успевать за Странским. Вдруг мой старый картонный чемодан раскрылся, и оттуда на булыжную мостовую выпала ночная рубашка.

— Ты носишь ночнушки? — расхохотался Странский. — За одно это тебе полагается две недели политической переподготовки.

Он дружески обнял меня. В битком набитом сводчатом пивном зале со стенами, увешанными глиняными кружками, мы чокнулись стаканами за успех революции и, как сказал Странский, взглянув в окно на улицу, за всех отцов.

Зимой 1950-го я долго болел. Доктор выписал меня из больницы без диагноза и отправил домой долечиваться.

Я снимал комнату в старой части города у одного рабочего. В коммунальной кухне на первом этаже было полно мышей. На веревках, натянутых в коридоре, сушились комбинезоны, пальто, изъеденные кислотой рубашки. Лестница в буквальном смысле слова качалась у меня под ногами. В моей крошечной комнате на четвертом этаже я обнаружил на деревянном полу нанос снега. Консьерж забыл починить разбитое окно — неделю назад у меня был приступ головокружения, я упал и разбил стекло, и теперь в комнату задувал холодный ветер. Я перенес постель в единственную теплую часть комнаты, туда, где шипел тарельчатый клапан батареи отопления. В перчатках и пальто я свернулся возле этого клапана и заснул. Проснулся я рано утром от приступа кашля. Ночью снова шел снег, и теперь он тонким слоем лежал на полу. Возле труб, ведущих к радиатору, снег растаял, оставив на древесине мокрые пятна. Однако то, что я ценил больше всего — мои книги, — стояло в порядке на полках. Томов было так много, что они заслоняли собой обои. Мне предстояло перевести главы Теодора Драйзера и Джека Линдсея, а также статью Дункана Галласа, но от одной мысли о работе становилось страшно.

На рынке я купил подержанную пару сапог с русским клеймом, и хотя сапоги протекали, мне они нравились. Казалось, у них есть история. Притопывая, я вышел на холод, и по улице, мощенной булыжником, отправился в типографию мимо казарм и контрольно-пропускного пункта, перепрыгивая через сточные желоба.

В типографии Странский оборудовал небольшую каморку, где иногда в перерывах сидел и читал. Потолком каморке служила крыша типографии, под ней голуби перепархивали с одного стропила на другое. Я лег на зеленую армейскую койку, стоявшую в углу, и под убаюкивающий шум типографских машин заснул. Понятия не имею, долго ли проспал, но проснулся я, не понимая, где нахожусь и какой сегодня день.

— Надевай скорее носки, ради бога, — сказал стоявший в дверях Странский.

За его плечом я увидел высокую молодую женщину. Она смотрела на меня слегка смущенно. Чуть больше двадцати лет, не красавица в обычном смысле слова, но из тех, при виде кого дух захватывает. У двери она стояла беспокойно, нервно поглядывая вокруг, как будто боялась расплескать то, что билось у нее внутри. Смуглая кожа, а таких черных глаз я никогда не видел. На ней было темное мужское пальто, но под ним широкая юбка с тремя рядами оборок по подолу: казалось, она сшила две-три юбки и подвернула подолы так, чтобы показать сразу все. Волосы были убраны под платок, две толстые косы свисали по бокам. Она не носила ни серег, ни браслетов, ни позвякивающих ожерелий. Я вылез из-под одеяла и натянул мокрые носки.

— Забыл хорошие манеры, грамотей? — сказал Странский, протискиваясь мимо меня. — Познакомься с Золи Новотна.

Я протянул руку для рукопожатия, но она не взяла ее. Странский поманил Золи пальцем, и только тогда она переступила порог и подошла к столу, на который он уже выставил бутылку, извлеченную из кармана пиджака.

— Товарищ, — сказал он, кивнув на меня.

Странский случайно встретил Золи у Союза музыкантов и получил разрешение старейшин побеседовать с ней о ее песнях. Они, эти цыгане, неохотно общались с посторонними, но Странский мог и мертвого заставить говорить. Он немного знал по-цыгански, имел представление о цыганских обычаях, короче, был одним из немногих, кому они доверяли. О нем среди цыган шла хорошая слава: всем им было известно, что во время восстания он, командуя в горах полком, где служили несколько цыган, сумел спасти их после ранений уколами пенициллина.

Тот день остался в моей памяти навсегда: как будто снова вернулось время, когда мы верили в революцию, равенство, поэзию. Мы втроем сидели за столом и говорили, говорили… Час проходил за часом. Золи сидела со слегка склоненной головой, к своему стакану она так и не притронулась. Заговорили о стихотворных особенностях ее старых песен на словацком. В них было что-то дикое: она всегда пела их и не привыкла читать стихи вслух. Ее стихотворная манера заключалась в том, чтобы добавлять слой поверх слоя, пока наконец песня, в которой говорилось о горечи и предательстве, не становилась печальной и цветистой, а стихи повторялись снова и снова, напоминая осыпающиеся листья. Закончив, Золи переплела пальцы обеих рук и посмотрела прямо перед собой.

— Хорошо, — сказал Странский, стукнув по столу.

Из-под крыши на пол упало голубиное перышко, Золи посмотрела вверх и улыбнулась, глядя, как голуби перепархивают между стропилами, кое-где выкрашенными чернилами.

— Они вылетают? — спросила она.

— Только посрать, — сказал Странский, и она засмеялась, подняла перышко и зачем-то положила его в карман пальто.

Я тогда не знал, что за всю историю мира в Европе и России было всего несколько цыган-писателей и ни одного цыгана, работавшего на государственной службе. Цыганская культура — сугубо устная, они не записывали ни историй, ни легенд, не доверяя вечному миру бумаги. Но дедушка Золи научил ее читать и писать — явление, необычайное для ее народа.

Странский руководил журналом «Кредо» и все время испытывал границы дозволенного: публиковал произведения дерзких молодых драматургов, малоизвестных интеллектуалов и вообще всех подававших надежды литераторов. Я приехал в Чехословакию переводить произведения, попадавшие ему в руки: мексиканских поэтов, кубинских коммунистов, памфлеты валлийских профсоюзных деятелей — словом, всех, в ком Странский видел своих литературных попутчиков. Многие словацкие интеллектуалы уже переехали на север, в Прагу, но Странский хотел оставаться в Братиславе, где, как он говорил, билось сердце революции. Сам он писал на словацком и выступал против мнения, что малораспространенные языки бесполезны. И теперь, найдя Золи, он решил, что обрел в ней идеального пролетарского поэта.

Странский хлопнул в ладоши и прищелкнул пальцами.

— Вот оно, вот оно, вот оно!

Наклонившись вперед на стуле, он теребил крошечный полуостров волос, выдававшийся над серединой его лба. Он попросил Золи повторить одно стихотворение, чтобы записать его, но она импровизировала на ходу, и полотно текста все время менялось. Мне казалось, что стихи несколько старомодны, поскольку состоят из простых слов, уже не используемых в поэзии: деревья, лес, пепел, дуб, огонь. Рука Странского лежала на колене, он держал стакан с водкой. Он дергал ногой, колено ходило вверх и вниз, так что, когда он наконец встал и подошел к окну, на штанах его комбинезона виднелись мокрые пятна. Ближе к вечеру, когда на полу удлинились тени, Странский протянул Золи карандаш. Она осторожно взяла его, приложила грифель к зубам и так и держала, как будто карандаш сам рисовал ее.

— Давай, — сказал Странский, — просто запиши это. — Но ведь я создаю их не на бумаге, — сказала она. — Просто запиши последнее стихотворение, валяй. — Странский постучал костяшками пальцев по краю стола. Золи накрутила нитку на пуговицу. Прикусила губу, губа побелела. Она посмотрела на бумагу и стала писать. Почерк был неразборчивым, Золи слабо представляла себе, зачем нужно переходить со строчки на строчку, зачем нужны заглавные буквы, но Странский взял исписанный лист и прижал к груди.

— Неплохо, вовсе неплохо, вот это я смогу показать людям.

Золи отодвинула стул, слегка поклонилась Странскому, затем повернулась ко мне и чинно попрощалась. Платок сдвинулся у нее к затылку, и я увидел, как чиста и смугла кожа пробора, как он прям. Она поправила платок, мелькнули белки глаз. Золи шагнула к двери и вышла на улицу под деревья в последний свет уходящего дня. В телеге, запряженной лошадью, ее ждали несколько молодых людей. Она прижалась носом к шее лошади и потерлась лбом о ее бок.

— Так, так, так, — сказал Странский.

Телега скрылась за углом.

А я чувствовал себя так, будто в моей груди вибрирует камертон.

На следующий день мы со Странским были приглашены на выставку под открытым небом для журналистов в пригороде Братиславы. Там были представлены три новеньких «Мета-Сокола»