попросил у нее письмо, но она молча уставилась на меня и запустила пальцы себе в волосы. С сельским акцентом она сказала, что Золи хочет поговорить со мной, потом торопливо перечислила названия нескольких деревень, в окрестностях которых, как я понял, ее можно отыскать.
Я так гнал мотоцикл Странского, что двигатель стал чихать. Остановившись под аркой из кипарисов, в старый бинокль я увидел Золи. Она сидела на задке своей кибитки, водя скрипичным смычком по полосе металла — ее старая причуда. Вокруг нее собралась толпа детей, а я стоял и чувствовал ладонью ее шею, дрожь, пробегающую по ее телу, струны, идущие вниз к чаше ее живота, и я, потерянный, увяз в ней по грудь.
Слухи множились. Если бы я собрал все и отдал ей, этого было бы недостаточно. Ее народ не мог не испытывать силу тяготения. Эта сила всегда тянула вниз, даже если намерение состояло в том, чтобы поднять народ из его нынешнего состояния. Нельзя сказать, что все началось в определенный момент, но стали просачиваться слухи: снова заговорили о законе семьдесят четыре, о борьбе с кочевым образом жизни, о Большой стоянке. Одни не обращали на слухи внимания. Другие приветствовали их, надеясь набить карманы и стать цыганскими королями, что для Золи и ее окружения интереса не представляло.
Суть дела заключалась в ассимиляции, в их этнической принадлежности. Мы хотели приручить цыган, а они мечтали, чтобы их оставили в покое. Однако единственное условие, при котором желание цыган могло бы сбыться, заключалось в том, чтобы позволить нам узнать об их жизни, а узнать о ней можно было из песен Золи.
Мы с Золи поехали на восток на мотоцикле, чтобы встретиться с чиновниками в Жилине, Попраде, Прешове, Мартине, Спишска-Нова-Вес. На встречах Золи говорила о традициях и положении цыган, о прежних временах, выступала против ассимиляции. Она писала стихи, сказала она, чтобы воспеть прежнюю жизнь, не более того. Ее политика была политикой дороги и травы. Она наклонялась к микрофонам:
— Не пытайтесь изменить нас. Мы, граждане особого мира, такие, какими и должны быть.
Бюрократы смотрели на нее с ничего не выражающими лицами и кивали. Они связывали с ней какие-то ожидания: их устроило бы, если бы она со своей политикой оказалась в банке с надписью «Цыганское варенье». Чиновники кивали и провожали нас до дверей, уверяя, что они на нашей стороне, но всякому было видно, что проявить честность им мешает страх. В красоте, окружающей нас, мы тоже не могли черпать силы. Ранним утром, когда в маленьких домах у реки еще светились огоньки и поденки, как клочья тумана, плыли по воздуху, мы ехали ухабистыми дорогами по долинам среди гор со снежными вершинами. Стоило открыть рот, и в него сразу попадали мошки.
Дорога меня расплющила. Пальцы онемели. Когда я садился на мотоцикл, день растягивался и казался бесконечным. Золи везла свою одежду на спине в одеяле, завязанном на груди двумя узлами. Она обожгла выхлопной трубой левую ногу, но ожог не задержал нас. Золи лишь делала себе в пути припарки из листьев щавеля. От города к городу. Из одного зала в другой. По вечерам мы останавливались в домах активистов-гадже. Даже они притихли. У меня постоянно сосало под ложечкой. По улицам, выкрикивая лозунги, маршировали пионеры в красных галстуках. Громкоговорители, казалось, приподняли свои головы-раструбы. Нам подолгу нечего было сказать друг другу. В коридорах учреждений по всей стране Золи срывала со стен собственное лицо, рвала плакаты на куски, прятала обрывки в карман: «Граждане цыганского происхождения, присоединяйтесь к нам!»
Однажды мы заночевали в полуразрушенном монастыре, превращенном в претенциозный отель с уймой пластмассовых растений и дешевых репродукций. Ночью меня разбудили укусы клопов, днем скрывавшихся под обоями. Я встал, вымыл руки и лицо над раковиной в коридоре и расплатился с полной женщиной, сидевшей у входа в ярком пластиковом кресле. Она посмотрела на меня скучным взглядом, но выпрямилась, увидев Золи, которую узнала по фотографиям в газетах.
Мы выехали из монастыря. В лужах дрожали отражения идущих ног, окон, осколков стального неба. Я привычно подумал, что где-то в другом месте обязательно должна быть более легкая жизнь.
Мы с Золи ждали час, чтобы наполнить бензобак. Дети, идущие в школу, с любопытством разглядывали мотоцикл. Особый восторг вызывал спидометр. Золи поднимала ребят с ранцами за спиной на сиденье и катила мотоцикл, и детям казалось, будто они едут. Они смеялись и хлопали в ладоши, пока их не прогнал служитель бензоколонки.
К вечеру мы доехали до Мартина, серого городка на реке Вах. Нам не удавалось найти себе номер в отеле, пока Золи не показала партбилет. Тогда ей сказали, что есть только одна комната, хоть и с четырьмя кроватями, на верхнем этаже. В таких случаях Золи всегда боялась, что ниже этажом могут оказаться цыгане-мужчины: время от времени она вспоминала дедовские поверья, что можно осквернить мужчину, пройдя над ним. Наконец Золи пригрозила наслать на служителя проклятие, и тогда нам дали номер на первом этаже. Встревоженный служитель удрал и через несколько минут вернулся с ключами. К таким приемам Золи прибегала лишь при крайней необходимости. Она бросила сумку на мягкий матрас, и мы отправились на встречу с местными чиновниками — бывшими священниками, теперь ведавшими вопросами культуры.
Золи всего лишь хотела выступить против прилива, который, как она чувствовала, уже захлестывал ее, но словосочетание «закон семьдесят четыре» уже успело укорениться в языке. Идея заключалась в том, чтобы считать цыган частью общей системы. Золи не соглашалась с такой точкой зрения, но чиновники только улыбались и нервно чертили что-то на корешках гроссбухов.
— Насрать на вас, — сказала Золи и, обхватив голову руками, вышла во дворик перед зданием, в котором происходила встреча. — Может, спеть им, Свон? — она плюнула на землю. — Может, позвенеть монистами?
На местном рынке Золи встретила цыганскую семью, у которой сожгли лесопилку. Двенадцать человек, не считая детей, остались без крова. Она привела их всех в отель и пообещала служителю, что они уйдут рано утром. У того отвисла челюсть, но он все-таки позволил цыганам остаться. В комнате, стремясь соблюсти приличия, я отгородил одну кровать, повесив простыню. Хотел уйти, чтобы в комнате расположились Золи и эта семья, но никто и слышать об этом не желал. Они настояли, чтобы я спал на кровати. Пока я раздевался, женщины и дети хихикали. Под висящей простыней были видны мои лодыжки — они сочли это неприличным.
Потом часть простыни отодвинули, и я наблюдал, как они, собравшись посередине комнаты, говорят на непонятном диалекте. Мне показалось, что речь шла о поджогах.
Проснувшись в предрассветной темноте, я увидел Золи, вылезающую из окна. Все остальные уже ушли. Она вернулась, держа в руках кусок влажной ткани. Я решил, что Золи собирала ею росу. Она зажгла свечу, поставила ее в пепельницу и закрыла от меня ладонью. Потом наклонилась вперед так, что черные волосы свесились, и несколько раз провела по ним тканью. Затем многократно расчесала волосы деревянной расческой, собрала их, заплела в косу — на потолке двигалась ее тень — и скользнула в кровать в дальнем углу комнаты.
Я встал и подошел к ней. Золи неподвижно лежала спиной ко мне. Я видел ее голую шею. Пламя свечи трепетало на сквозняке. Она позволила обнять себя за талию и сказала, что многого ей в жизни не хватало, особенно голоса, доносившегося из-подо льда. Я лег рядом с ней и поцеловал ее волосы. От них пахло травой.
— Выходи за меня, — сказал я.
— Что? — отозвалась она, как бы обращаясь к окну, и это был не вопрос, не восклицание, а что-то далекое и непостижимое.
— Что слышала.
Она обернулась, но смотрела мимо меня.
— Разве мы еще недостаточно потеряли? — сказала она, повернулась и быстро поцеловала меня. Нож гильотины упал в последний раз, и я был, пожалуй, благодарен, что она ждала так долго. Всего лишь одна фраза, но она ударила меня, как топор. Золи провела между нами черту, которую я не мог пересечь.
Она встала и собрала свои вещи. Когда она вышла из комнаты, я ударил по стене кулаком и услышал хруст собственных костяшек.
Она ждала у отеля. Я должен был отвезти ее в другой город. Она чуть улыбнулась при виде моего кулака, замотанного в полотенце, и на мгновение я возненавидел ее и все лишения, которые она принесла в свою собственную жизнь.
— Провези меня через горы, — попросила она. — Страшно и подумать об этих тоннелях.
И все же мы были в тоннеле, и знали это, и, возможно, были в нем всегда. Мы влетели в темную арку, сбавили скорость и некоторое время двигались в необычайном холоде. Потом это ощущение притуплялось, и уже казалось, что так и должно быть. Затем мотоцикл снова набирал скорость и несся против ветра. Впереди показывалась светлая точка, она росла, и чем дольше мы ехали в темноте, тем ослепительнее она становилась, тем ярче, я пригибался к рулю, и вот наконец мы выезжали из тоннеля на солнце. Оно ослепляло нас, оглушало, и мы останавливались и, моргая, ждали, когда глаза привыкнут к свету. Постепенно окружающее обретало резкость, и вокруг нас была галька, а в ней разбросаны камни покрупнее, а среди них — мусор, а среди мусора — серые домишки, а среди них и за ними — серые люди, женщины и мужчины, целый пустырь их: нас.
И, не позволяя сердцам уйти в пятки, мы снова закрывали глаза, и я направлял мотоцикл снова во тьму, в другой тоннель, и думал, что впереди покажется еще более яркий свет, что ничто не сможет сбить нас с курса, что вера, как это всегда бывает, когда веришь, более ценна, чем сама истина.
Что тут скажешь?
Вот последние слова Странского, обращенные к расстрельному взводу:
— Подойдите поближе, вам будет проще.
Ступицы колес делали из вяза. Спицы — в основном из дуба. Концы обода из гнутого ясеня соединяли крепкими колышками, снаружи окантовывали железной полосой. Колеса часто расписывали. Многие несли на себе зарубки и трещины. Некоторые укрепляли проволокой. Изредка выдерживали в воде. Нередко колесо служило без поломок десятилетиями. Оно знало берега рек, дремучие леса, поля, деревни и долгие пустые дороги, обсаженные деревьями. Тысячи дорог.