Золи — страница 25 из 50

Начинает моросить дождик, впереди она замечает группу развязных мальчишек. Один носком ботинка шевелит тельце мертвого голубя. У этого мальчишки белая кожа, красная рубашка, стриженые короткие волосы. Он поддает голубя ногой, тельце взлетает и падает на брусчатку. Сыплются перышки. Золи подбирает юбку и переступает через голубя. Сердце учащенно бьется. Сзади доносятся свист и шум шагов.

Труп голубя попадает ей в затылок, но даже и тогда она не оборачивается.

Она проходит мимо гранитной лестницы и желобчатых колонн Национального театра. Крупные капли дождя на тротуаре. Она вспоминает, как Странский, выступая перед большой толпой, читал ее стихотворение. Серые костюмы, белые рубашки, поднятые кепки. Аплодисменты. Выкрикивали ее имя, но все это казалось нереальным, как запись в магнитофоне, который включил не один из собравшихся, а кто-то еще. Выкрикивание ее имени — очередной номер программы. И все же она раскланивалась перед ними, принимала их аплодисменты и изумление, ела и пила с ними, пожимала им руки, подыгрывала. «Сколько же, — думает она, — удастся мне пробыть в городе, прежде чем меня заметят и попробуют одержать за мой счет очередную победу? Прежде чем меня поставят в ряд с другими и начнут щелкать фотоаппаратами. Прежде чем попросят сделать еще какое-нибудь заявление. Адский огонь на них, ничего они от меня теперь не услышат, пусть разводят костры из флейт, второй раз я им не поклонюсь».

Она поворачивает за угол театра, проходит мимо железной ограды, мимо мертвых зимних садов. Из высоких окон многоквартирного дома смотрят пожилые женщины, затерянные в кирпичной кладке. Впереди контрольно-пропускной пункт. Золи, похолодев, останавливается. Четыре милиционера осматривают улицу, один хлопает себя по ладони дубинкой. Мимо, шумя, движется поток транспорта. Некоторым прохожим — например, грубоватым на вид девушкам в косынках и запачканной белой униформе — милиционеры разрешают пройти. Она наклоняется и поправляет сандалии, она уже привыкла к плачевному состоянию своих ног. Она ждет. Милиционер, подняв ладонь, останавливает темный автомобиль, наклоняется к каждому окну, тычет в него дубинкой. «Дыши тихо. Спокойно. Не делай резких движений». Она проходит пост, стараясь не смотреть на милиционеров. Вдруг слышит:

— Эй, ты!

Молодой милиционер ударяет прикладом винтовки по брусчатке и рявкает:

— Куда собралась, тетка?

— Никуда.

— Никуда?

— Мне нужно вон туда, товарищ, чуть-чуть подальше рынка.

— Это — никуда?

— Рядом, по этой улице.

— Документы.

Она развязывает узлы на груди, снимает со спины одеяло с вещами и неторопливо роется в них.

— Черт! — говорит милиционер, зажимая себе нос, и пинает узел сапогом. — Иди отсюда, женщина.

Она закидывает узел на спину, и жестяная кружка в нем бьет ее по лопатке. «Будь ты проклят! — думает она. — Кто ты такой, чтобы говорить, что от меня пахнет?! Кто ты такой, чтобы спрашивать, куда я иду? Она сворачивает за угол и плюет в водосточный желоб. В Париж, идиот, в Париж я иду. Ты меня слышишь? В Париж». Она понятия не имеет, почему именно этот город пришел ей в голову, но бьет себя левым кулаком по ребрам. «Париж. Вот куда я иду. В Париж».

Поднявшись на холм, она идет медленнее, в ребрах покалывает. На веревке, натянутой поперек улицы Галандрова, шевелятся на ветру мокрые рубашки, как будто им не терпится, чтобы их надели. Стараясь держаться в тени, Золи проходит под деревьями мимо типографии и за склад. Она слышит гул вращающихся валов и чувствует запах типографской краски, от него у нее сразу начинает кружиться голова.

«Свон уже должен быть здесь», — думает она. За окнами с опущенными шторами он печатает плакаты по заказу правительства, пальцы в краске, застежка рубашки съехала на сторону, вокруг, шумя, работают станки. «Приветствуем наших преследуемых негритянских братьев в Америке». «Солидарность с Египтом». «Граждане Чехословакии за африканское единство». «Мы, товарищи, должны бороться против невежества и безграмотности».

И еще Свон печатает афишу с ее слегка отредактированным портретом, без «ленивого века». «Граждане цыганского происхождения, присоединяйтесь к нам!»

Поднявшись по лестнице, она хватается за перила, останавливается, потом быстро идет по коридору коммунальной квартиры. Выгнувшиеся половицы. Отвалившаяся штукатурка. Пахнет плесенью и пылью. Она идет на цыпочках, стараясь, чтобы не хлюпали сандалии. Поворачивает дверную ручку, дверь со скрипом открывается, Золи пятится.

Тут все так, как оставил Свон. Темный линолеум у стен заворачивается вверх, на тумбочке возле кровати — полупустой кувшин старого самогона, оконная рама постукивает на ветру, Маркс и Энгельс на многих языках. Грамши, Радек, Выготский. Некоторые книги без корешков, часть сброшюрована заново. С единственного крюка на стене свисает выцветшая рубашка. На полу валяются изогнувшиеся и затвердевшие от времени куски апельсиновой кожуры. Трое каминных щипцов, хотя самого камина нет. В углу огромная куча пальто, купленных в Брно. Свон поставил у окна простой стул, со своего четвертого этажа он любит смотреть вниз, в переулок.

Из транзисторного приемника квартиры наверху едва доносится музыка, кто-то стучит по трубам парового отопления.

Она открывает книжки на письменном столе — Драйзер, Стейнбек, Линдсей. Смотрит словацкий перевод: почерк с длинными завитушками, напоминающими скрещенные ноги сенокосца, много клякс. Она одним движением сметает книжки со стола. Они валятся на пол. Под столом лежат ящики, принесенные из типографии. Она хватает их по очереди, переворачивает вверх дном. Листы писчей бумаги с переводами Свона. Десятки номеров «Кредо». Несколько пражских журналов. Письма. Книга о Джеке Лондоне. Стихи Маяковского. Сколько раз поздней ночью Золи слышала это имя, когда среди разбросанных металлических литер они вдвоем работали в типографии. Как они смеялись, цитируя его стихи! Пустота желания в животе и еще другая пустота, там же, — пустота позора. Она любила смотреть на Свона, ей это нравилось, казалось, что все так просто. Нравились его манера держаться, покатые плечи, хриплый голос. Его жаркие беседы со Странским. Позже эти двое цитировали друг другу, переделывали, хвалили, присваивали ее песни.

Она вытаскивает из-за ножки стола еще один ящик. Слышится звон разбитого стекла. Золи резко оборачивается, но стекло в окошке цело, в дверях никого нет, в коридоре все тихо. «Схожу с ума. Уже мерещится». Она снова поворачивается к ящику и чувствует, как холодеют пальцы рук. Она растерянно смотрит вниз. Пальцы с длинными ногтями вытянуты, посинели, и она смотрит на них, будто на чужие. Она ставит поваленную чернильницу и поднимает осколки стекла, разбросанные возле батареи отопления. Темные влажные канавки в пыли между половицами и шипящей трубой.

Золи вытирает руку о половицу, на ней остается чернильный след. Отпечатки ее пальцев на картоне, на столе, на самих книгах. Она вываливает содержимое третьего и четвертого ящиков посередине комнаты. Тут опять журналы и переводы, больше ничего. Она смотрит на печальные лепестки зеленых обоев, свисающие под самым потолком. Глаза болят, как в воде на большой глубине. Поднявшись с пола, она вытаскивает стаканчик чернильницы из углубления в столе. Высасывает занозу, кончик языка выпачкан чернилами. Странский, вспоминает она. Будермайс. Холодок пробегает у нее по спине.

Толкнув ногой, она опрокидывает стол и тут замечает у стены черный картонный чемодан с металлическими замочками. В нем аккуратно сложенными стопками, перехваченными широкими резинками, лежат ее стихи на словацком и цыганском. Новые стихи — на гладких листах бумаги, но старые — на пожелтевшей, с помятыми и потрепанными краями. Так тому и быть. Скоро все это превратится в прах.

Она садится на корточки возле чемодана. Каждое стихотворение снабжено датой и местом записи. «Из того, что сломано, что лопнуло, я создаю то, что нужно. Когда топор приходит к лесу, топорище не говорит „я дома“. Дорога длинна печалью, везде вдвое шире. Сломали, сломали мою коричневую руку, теперь мой отец, он плачет, как дождь». Это, понимает Золи, первое, что она прочла со времени суда.

Она подходит к раковине, складывает в нее стихи, большим пальцем чиркает колесиком старой зажигалки Петра. Представляет себе его палец, толстый, медленный, оживляющий зажигалку. Завитки дыма из его трубки. Он смотрит на Свона. Дни медленно ускользают от него. Кашель. Мысль, что он скоро уйдет, станет духом, который будет блуждать вокруг табора, скрываться, поджидать Свона, думать о нем. Ощущение его ладоней, закрывающих ей глаза.

Пламя, разгоревшееся в раковине, опаляет Золи брови, она отступает от него, выхватывает из раковины несколько страниц, потом, когда они загораются, бросает их обратно и подкладывает в раковину пачки бумаги поменьше. Они легко загораются. Она вилкой раздвигает листы, чтобы между ними проходил воздух. Вдыхает запах горящих стихов. Черные куски сгоревшей бумаги поднимаются в воздух и оседают на пол. Золи вдавливает их в линолеум, оставляя на нем темные пятна.

За окном — продрогший от холода город. Слышатся звонок трамвая, визг автобусных тормозов, дождь, не переставая, стучит в стекло. Она смотрит вниз, в переулок. Внезапно ее охватывает странное возбуждение. Все митинги, речи, посещения фабрик, поезда, парады трудящихся, годовщины — все теперь исчезло, все ушло. У нее есть только это — то, что сейчас горит. Она оборачивается в комнату, вдыхает дым, благоуханный, упругий, сладкий. Она берет из чемодана еще большие пачки стихов и сжигает их одну за другой, не давая угаснуть пламени, желтому, красному, голубому.

«Мой зуб», — думает она с полуулыбкой, вспоминая, как немой крестьянин уносил, зажав в ладони, свою добычу.

Золи кладет зажигалку в карман платья, чувствует ее тепло, проникающее сквозь ткань к телу. Она убирает под шаль выбившиеся волосы и ощущает что-то, застрявшее у нее за ухом. Это белое голубиное перышко. Она вынимает его из волос и бросает на пол. Ей кажется, что полдень прошел уже очень давно. Когда голубь попал ей в голову, она подумала, что, возможно, даже умерев, он понимал, что летит. Тогда это мысль показалась ей не стоящей внимания, бесполезной.