Она закрывает глаза, делает долгий натужный выдох и поворачивается к двери.
— Черт! — говорит она.
Магнитные пленки.
Она обшаривает комнату. Два зонтика, три зажигалки, табакерка, бутылка с кораблем внутри, прямоугольный кусочек полотна с вышитыми цветами, несколько советских булавок, десяток кожаных закладок для книг, самовар, английский чайник. Зачем человеку столько ненужных вещей? Она находит магнитные пленки в картонной коробке под кроватью — они тоже тщательно датированы.
Первая катушка падает у нее из рук и катится, разматываясь, по полу. Лента местами лоснится, как будто ее голос прячется по углам.
В дороге Свон всегда держал микрофон у ее губ. Это беспокоило Золи. Не его близость — она-то как раз ей нравилась, веселила ее, будоражила. Нет, беспокоила мысль, что ее песни забирает и заново воспроизводит из отдельных частей эта машина, магнитофон. Когда Свон проигрывал ей записанную песню, казалось, что поет не она, а какая-то другая Золи, забравшаяся внутрь. Магнитофон записывал и другие звуки: стук палки по земле, чирканье спички, скрип дверных петель. Это казалось ей жутковатым. То, что ей когда-либо доводилось слышать, вдруг обретало вес. Однажды вечером, при свече, она записала, что речки состоят из капель, но никогда не увидят их такими, какими они были раньше. Это было одно из самых слабых ее стихотворений, даже Свон нашел его едва ли не буржуазным.
К черту его, думает она, к черту с его поднятыми руками, с его извинениями и как будто удивленным выражением лица после ее пощечины, к черту его заикание, когда он, стоя в типографии, говорил, что сделал все, что мог, к черту его, а с ним и разлившиеся реки!
Катушка разматывается, Золи режет магнитную ленту кухонным ножом, складывает ее вдвое и перерезает одним быстрым движением, как будто потрошит маленького зверька.
Пятнадцать катушек.
За окном постепенно темнеет, на небо ложится зима. Золи подносит последнюю катушку к окну, смотрит, как она разматывается и крутится на ветру под дождем. Магнитную ленту подхватывает восходящий поток, и она плывет в воздухе.
«Ушли мои песни. И слава богу».
Она бросает последнюю катушку, ее диск пролетает над переулком и ударяется о стену здания напротив. Золи слышит восторженный детский крик. Она, наклонившись, высовывается из окна и видит девочку, которая тянет за собой ленту.
И в это время из коридора доносятся шаги. Их сопровождает стук по полу — может быть, милицейская дубинка или трость. Она оглядывается по сторонам, замечает гору пальто и прячется под ними, пройдя по выгнувшимся половицам. Как смешно. Какая нелепость. Нужно встать и выйти, пройти мимо него, не сказав ни слова, не узнав его. «Да пошел ты, Свон. Я спущусь по лестнице и исчезну у тебя на глазах. Оглянусь и прокляну тебя». Она шевелится под тяжелыми пальто, но вдруг вспоминает Свона в тот день, когда они нашли на дороге детское пианино. Он починил педали, вставил куда-то стальные полоски, заменил клавиши, сделав новые из клена. Они повесили это пианино на стену кибитки Золи, на огромный крюк, и Свон, держа перед собой микрофон, шел позади, и пианино играло музыку дороги, каждой ее выбоины, каждого поворота.
Поворот дверной ручки. Гвозди подметок лязгают о шляпки гвоздей в половицах, шипит клапан в батарее парового отопления. Шаги звучат странно. «Трость, — думает она. — Наверное, теперь он ходит с тростью».
Свон осматривает комнату и издает тихое восклицание. Деревянная крышка поднимается и со стуком опускается. Двери буфета открываются и закрываются. Печально плюхается на пол матрас. Свон бормочет что-то по-английски. Ее тошнит, она сжимает кулаки, шея напряжена. Она вспоминает его руку у себя на бедре, чувствует спиной кору древесного ствола, вспоминает, как он накручивал ее волосы себе на указательный палец, вкус его шеи, пот, чернила. Раздается щелчок. Он закрыл дверь.
Глядя в окно, она успевает увидеть, как Свон — голова песочного цвета — поворачивает за угол. Один из его костылей отброшен в сторону. За лодыжку зацепилась магнитная лента и волочится за ним под дождем.
«Это были мои стихи. Они принадлежали мне. Они никогда не были твоими».
Она поворачивается и в углу зеркала, перед которым он обычно бреется, находит свою фотографию и рвет ее. На кровати она замечает открытую шкатулку из розового дерева с серебряным замочком. Рядом — скомканный носовой платок и разбросанные документы. Золи мгновение медлит, затем наклоняется, поднимает деревянную крышку и обнаруживает скошенную панель: фальшивое дно. Под ним золотые часы.
«Дела, — говорил он, — не могут ждать. Их надо делать». Свон предвидел, что мир изогнется огромной аркой и все, находящиеся под ней, будут восхищенно смотреть вверх. Он хотел ухватить все неясное и безличное и придать этому форму. Он постоянно проводил руками по волосам, поэтому в типографии его волосы окрашивались в те же цвета, что и плакаты, которые он печатал. В кафе он не замечал, что на него смотрят: голова в желтых, синих и красных полосах, руки почти совершенно черные. Он опасался, что выговор выдает в нем иностранца, но делал все возможное, чтобы избавиться от акцента, слушал рабочих, подражал их выговору, шагал вместе с ними под их знаменами. Через некоторое время его аргументы стали более определенными, приобрели полемическую заостренность. Это было все равно что наблюдать, как кто-то занимается резьбой по дереву. Беседы со Своном приятно удивляли ее. В таборе были люди, умевшие вырезать из дерева ложку, миску или медведя. У Свона же иногда возникали мысли, которые казались ей чем-то осязаемым.
Однажды он предложил ей постоянно носить с собой книгу, чтобы победить представления гадже о ней. Даже если б она ее не читала, другие бы это увидели. «Этого достаточно, — говорил он. — Просто пусть видят тебя. Порази их, записав все».
Как будто книгами можно остановить резню. Как будто они могут стать чем-то большим, чем арфы и скрипки.
В арке дверь, с потолка свисает шнур звонка в красном бархатном чехле. Шнур заканчивается холодной на ощупь кисточкой. Дверь открывает женщина в вышитом платье, на ногах тапочки, волосы под синей сеткой. Она выглядывает, наклонившись, за дверь, смотрит в переулок и одним быстрым движением втаскивает Золи в прихожую.
— Да?
— У меня есть несколько вещей.
— Я не покупаю, — говорит женщина.
В темноте дома сияет единственный луч света, он падает на буфет с большими фарфоровыми тарелками.
— Мой дедушка много раз бывал здесь, — говорит Золи. — Станислаус. Вы знали его под этим именем.
— Понятия не имею, о ком вы говорите.
— Тогда здесь все было иначе, но вы знаете его под этим именем.
Женщина берет Золи за плечи, поворачивает ее, смотрит на ноги.
— У меня есть и хорошие лошадиные зубы.
— Что вы сказали?
— Я пришла продать свои вещи, вот и все.
— Ох, люди, погибель вы моя.
— Но она придет не раньше, чем вы завладеете всем, что мы имеем.
— Для цыганки у вас слишком болтливый рот.
— Мне терять нечего.
— Тогда уходите.
Золи делает несколько шагов к двери. Лязгает, поворачиваясь, шарообразная дверная ручка. За дверью в переулке — тишина. За спиной Золи слышит голос женщины, раз, другой, тон все выше, но говорит она не спеша:
— А если бы я заинтересовалась тем, что у вас есть?
— Я вам уже сказала, все самое лучшее.
— Я так часто это слышу, что у меня даже уши устали.
Золи закрывает дверь, щелкает замок. Она развязывает огромный узел из простыней Свона. Женщина притворяется равнодушной, надувает щеки и, отдуваясь, выпускает изо рта воздух.
— Ясно, — говорит она, встряхивает связку ключей и ведет Золи через анфиладу комнат, отделанных темными панелями, в заднюю гостиную, где на высоком табурете сидит бородатый человек. У него на шее висит что-то вроде маленькой чашки. Перед ним разложены карты таро. Он втягивает под жилетом живот. Широко взмахнув рукой, достает носовой платок и сморкается, затем убирает платок в карман. Золи следит за ним с дрожью отвращения.
— Да?
Золи кладет на поцарапанный деревянный стол приемник Свона. Ювелир опускает голову, нажимает на кнопку, крутит ручки настройки.
— Бесполезная вещь, — говорит он.
Потом рассматривает заднюю поверхность рамы от картины и надувает губы:
— Вы попусту тратите мое время.
— А это?
Золи кладет на стол золотые часы Свона и расправляет оба конца ремешка.
Ювелир вставляет в глазницу монокль, висевший у него на шее, и рассматривает часы. Дважды при этом он поднимает взгляд на Золи. На столе лежит нож с выкидным лезвием и черной рукояткой из оникса. Ювелир открывает заднюю крышку часов и смотрит на механизм, пружину и шестеренки. Затем закрывает крышку, сучит пальцами и, широко разведя руки, кладет их на стол. Руки, замечает Золи, стариковские — в пигментных пятнах.
— Много дать за них не могу.
— Я торговаться не буду, — говорит Золи.
— Вещи все английские.
— Я возьму две сотни.
— Я не могу их продать, они иностранные.
— Двести. Не меньше.
Ювелир отдувается.
— Сто пятьдесят.
Он отпирает ящик стола, вынимает длинный кожаный мешочек и медленно, перекидывая костяшки на деревянных счетах, отсчитывает купюры. Кладет на стол еще десять и замечает с ухмылкой:
— Похоже, деньги вам нужны.
— Это плохая цена.
— Идите в другое место, женщина.
— Некуда идти.
— В таком случае это хорошая цена, не так ли?
Он пододвигает к ней по столу купюры, убирает кожаный мешочек обратно в ящик, поворачивает ключ в замке, хихикнув, тянется к гроссбуху и делает запись. Потом встает и сцепляет руки за спиной.
— Итак? — говорит он и взмахивает носовым платком.
Золи успевает пройти половину переулка, когда ювелир выскакивает из дома. У него походка тучного человека. Она слышит, как шаркают по мокрому тротуару его ботинки, слышит его тонкий голос. Он зовет ее.
Она бросается к многолюдной улице. Здесь, на рынке, который вот-вот закроется, складывают парусиновые палатки, разбирают, вынимая ножки, столы. Несколько тощих рыбешек лежат во льду. Полдюжины картофелин на весах. Петляя между столиками, Золи пересекает рынок, поворачивает в переулок, возвращается, обход