— Тебе дай денег, ты удерешь, объегоришь меня, — сказал крестьянин.
— Я починю тебе стену, если накормишь ребенка, — сказал дедушка.
Крестьянин вышел из дома с небольшой миской борща для нас обоих. Мы пили, прикасаясь губами к одному и тому же месту на краю миски. Борщ был водянистый.
— Бывают времена в жизни чистого фонтана, — сказал дедушка, — когда даже он должен научиться проглатывать мочу.
Ту ночь мы провели на заросшем сорняками поле позади крестьянского дома. У крестьянина было радио, до нас доносились голоса дикторов, но никаких сообщений о расправах мы не услышали. Я прижалась к дедушке и спросила, почему же наша семья не попыталась уйти по льду озера. И он ответил, что мой отец силен, но не настолько, чтобы убежать от фашистов, а моя мать — еще сильнее, но у нее сила другого рода, а мой брат, конечно, пробовал, но его, наверное, отогнали от дальнего берега. Дедушка посмотрел вдаль.
— Пусть Господь или кто-нибудь другой помилует душу твоей младшей сестры.
Когда стемнело, дедушка затянулся самокруткой и сказал:
— Лед, ломаясь, посылает всем нам предостережение, детка. Милиционеры окружили озеро своими кострами и ждали, когда потеплеет. Никто не ушел живым. Нам повезло, что нас не нашли.
Он провел лезвием ножа по подушечке большого пальца. Я спросила, глубоко ли озеро и что будет, когда лед совсем растает, но дед отрезал:
— Хватит вопросов, они скоро станут mule — духами, их не надо беспокоить, они этого не любят.
— Может, они смогли уплыть, — предположила я, — подо льдом.
Он посмотрел на меня и только вздохнул. Я спросила, стали ли и лошади духами, а он повторил:
— Хватит вопросов, девочка, — но позже, уже ночью, он лег рядом со мной и сказал, что не хочет представлять себе, как затрещал лед, как дико заржали лошади, как скрипели колеса кибиток, как сипло дышали милиционеры. Он ущипнул меня за щеку и рассказал сказку о кузнице, гвоздях и небе, которое поставили на место и прибили сильными руками, добавил, что еще много хорошего случится в далеком будущем.
Утром крестьянин вышел из дома и велел:
— Убирайтесь!
Дедушка шлепнул Рыжую по крестцу и попросил оставить большую дымящуюся кучу у крестьянского дома, но она не оставила. Мы поехали дальше, но это стало дедушкиным любимым изречением, шуткой, которую он постоянно повторял там, где ему не нравилось:
— Давай, лошадка, навали-ка.
Я рассматривала своего деда с пристрастием, не упуская ни одной детали. Он состоял из чудных вещей. У него было три рубашки — он считал, что человеку больше и не надо. Носил он их, выпустив расстегнутый ворот поверх черного пиджака. Огромные усы изгибались луком, теряясь в длинной бороде. Нос ему ломали много раз, так что на нем торчали косточки. На шляпе дед носил значок с портретом Маркса, но, подъезжая к деревне, прятал шляпу за пояс, и на этом месте пиджак у него топорщился.
— От этого значка одни неприятности, — говорил он.
Дедушка курил очень тонкие самокрутки, которые зажимал между безымянным пальцем и мизинцем правой руки. От самокруток из виноградных листьев пальцы у него окрасились в зеленый цвет, в воздухе за ним оставался табачный след.
Дедушка считал, что ему тридцать девять лет. Моя бабушка покинула этот мир за несколько лет до моего появления на свет. Во внутреннем кармане пиджака дед носил ее фотографию, истертую оттого, что он постоянно доставал ее из кармана. Детей у дедушки было много, но всех, кроме одного, уже похоронили. Этот последний пока был жив, но ушел к гаджикано, чужакам, а это означало, что он все равно что мертв. О нем никто не говорил, даже имя его не упоминалось. С раннего детства дедушка звал меня Золи, именем мальчика, своего первого сына. Иногда я даже не отзывалась на другое свое имя, Мариенка. Дедушка говорил, что важнее всего не само имя, а то, кто его дает, и плевать, что об этом говорят другие. Пусть они катятся к черту или уходят в глубокую воду.
— Мы полны имен, — говорил он, — и так будет всегда, такова наша судьба.
Так мы с дедушкой и ехали, оставляя все позади. Шоколадную фабрику, завод, где делали шины. Реки. Горы. Их мы называли Дрожащими горами, хотя, конечно, знали, что на самом деле это Карпаты. Дед шел рядом с кибиткой, меряя землю ногами в блестящих сапогах до колен, собиравшихся в гармошку у лодыжек. На правом сапоге сзади разошелся шов. Я любила свешиваться с задка фургона и смотреть на этот разошедшийся шов, который, казалось, говорил со мной: разрыв то расширялся, то сходился, то расширялся, то сходился, хотя на некоторых участках дороги сапог молчал. Я тогда была совсем мала, дочка, и не понимала, почему мою семью выгнали на лед.
Помню, как в предыдущую весну я проснулась рано утром вместе с братишкой и старшей сестрой. Мать с отцом еще спали, и грудная Анжела тоже. Я заглянула в зелфью, люльку, которая свисала с потолка, увидела, как тихо колышется ее маленькая грудка. Мы на цыпочках, спустившись на три ступеньки, вышли из кибитки. Солнце еще не совсем взошло. Поля сияли зеленью и белизной инея. Почти все другие дети уже вышли играть. Нас было человек двадцать, может быть, больше, мы подняли страшный шум. Отец подошел к двери и сердито бросил в нас тапок.
— Заткнитесь вы уже наконец! — крикнул он.
Мы притихли и пошли к полям рядом с фабрикой, перелезли через невысокую стену, сложенную из шин. Стена слегка пружинила. Мои ботинки, тоже сделанные из резины, заскрипели, когда я спрыгнула на землю. Мы посмотрели на поле, покрытое заиндевевшей травой.
В игре, которую мы затеяли, побеждал тот, кто найдет самую длинную ледяную трубку. Искать надо было самые зеленые листья травы, потому что они стояли прямо и не склонялись под тяжестью инея. Мы медленно шли по замерзшим комьям земли и искали ледяные трубки. Вдруг мой брат закричал, что нашел огромную трубку, в нее палец можно просунуть, а то и всю руку. Мы, толкаясь, смеясь и крича, прикладывали ледяные трубки к пальцам, чтобы измерить их длину, пока они не растаяли.
Мороз радовал меня. Я остановилась в высокой траве, осматриваясь. Штука заключалась в том, чтобы, крепко держа основание листа, осторожно стянуть с него ледяной чехол. Тянуть надо было не слишком медленно и не слишком быстро. В идеале ледовый чехол сходил целиком, и в его искрящуюся полость можно было заглянуть. Я прикладывала эти ледяные трубки ко рту, дышала в них, чувствовала выходивший с другого конца воздух, и лед таял у меня на губах.
Я оставалась на поле, пока над деревьями не появилось солнце. К этому времени все уже ушли. Длинные тени стали короче. Солнце поднялось над самыми высокими ветвями, и вскоре иней стал таять. У меня промокли ноги. Я побежала обратно по полю, перебралась через пружинящую стену из шин и помчалась к кибиткам, стоявшим за кипарисами. Горел костер, отец ладонями прикрывал первую самокрутку. Все остальные уже поели и убежали к шоколадной фабрике. Мама, стуча по котелку, выложила мне остатки каши и сказала:
— Золи, мы думали, тебя гадже[2] забрали и увезли. Где же ты была?
Отец позвал:
— Иди сюда, щенок, — он схватил меня за ухо, сильно потянул, потом достал из кармана кусок хлеба и дал мне. — Ну, как там иней? — спросил он.
— Вкусный, — ответила я.
Он рассмеялся:
— Разве не холодно было?
— Да, — сказала я, — холодно и вкусно.
Дедушка сказал однажды:
— Спроси меня, дитя наше, кто несчастен на этом свете, и я покажу тебе карлика гаджо.
Мы с дедом ехали по дороге. Я целыми днями смотрела назад, ждала, что нас догонит моя погибшая семья, хотя, конечно, понимала, что этого не случится никогда.
Мы питались дарами леса: вареными листьями, черемшой и мелкими животными — кроликами, зайцами, ежами, — которых деду удалось поймать в ловушку ночью. Птиц мы не ели, это запрещал древний закон. Фляги мы наполняли под кранами в домах, где нам оказывали гостеприимство, или из бегущих с гор быстрых ручьев с талой водой, или из заброшенных колодцев в полях. Иногда останавливались у оседлых цыган, живущих в обитых железом домиках или землянках. Они принимали нас очень дружелюбно, но мы нигде долго не задерживались и продолжали путь.
— Нет у нас времени гостевать, — говорил дед, — мы созданы, чтобы спать под открытым небом, а не под крышей.
По вечерам дедушка читал — я не знала больше никого, кто умел бы читать, писать и считать. У него была драгоценная книга, названия которой я не знала, да, по правде сказать, и не очень интересовалась. Ее тексты казались мне странными, нелепыми и изобиловали длиннющими словами, совсем не то что дедушкины сказки. Он говорил, что хорошей книге всегда нужен слушатель, но от этой книги я быстро засыпала. Дедушка всегда читал одни и те же страницы, они были изрядно замусолены, а их нижние левые углы обожжены самокрутками. Для своей единственной книги дед сшил обложку из коричневой кожи, с выведенным золотыми буквами изречением из катехизиса, чтобы ввести в заблуждение всякого, кто донимал его расспросами. Через много лет я узнала, что это был «Капитал» Маркса, и эта мысль до сих пор повергает меня в дрожь, хотя, честно говоря, я понятия не имею, моя чонорройа[3], много ли он понимал, читая эти страницы, или они ставили его в тупик так же, как всех остальных.
Однажды я его спросила:
— Почему мама не умела читать?
— Потому.
— Но все-таки.
— Потому что не хотела почувствовать тяжесть моей руки, — сказал дед. — А теперь беги играть и не задавай мне глупых вопросов.
Потом он обнял меня, я прильнула к его длинным волосам, и он сказал, что такова традиция, читать всегда умели только старшие, и когда-нибудь я это пойму.
— Традиция — значит следование давним обычаям, — сказал дедушка, — но иногда это слово означает поиск новых путей, — он уложил меня спать и заботливо подоткнул одеяло.
Во время нашего медленного продвижения на восток вдо