Золи — страница 35 из 50

аз. Это были ужасные дни, хуже не бывало.

Наконец доктор сказала, что больше не станет назначать мне ни таблеток, ни уколов. Она прикрикнула на медсестер и велела им водить меня по палате, взяв под руку. Я встала и покачнулась. Хождение помогло исцелить некоторые из моих недугов. В следующие недели меня хорошо кормили, и все мои порезы подживали, волосы немного отросли. За моими ступнями старательно ухаживали. Повязки меняли трижды в день, наносили на раны похожую на сметану мазь, пахнущую мятой. Мне позволили пометить простыни — я не хотела лежать на чужих, даже выстиранных, я дала это понять, наматывая их себе на руку.

Доктор Маркус сказала:

— Оставьте ей простыни, стоят они недорого, и скоро она пойдет на контакт с нами.

Но я сказала себе, что этому не бывать. Я создам в собственной голове особое место, закрою его двери, поселюсь за ними и на открытое место не выйду, никогда. Я описывала круги по палате, один за другим, как часовая стрелка. Через некоторое время ступни у меня стали заживать, ноги окрепли. Доктор Маркус пришла и сказала:

— Ах, что за розовые щечки у нас сегодня!

Я подумала, что надо бы прочесть ей одну из старых лекций Странского о марксизме и исторической диалектике и тогда она не будет считать меня больной курицей, бродящей по палате. Но, сказать по правде, я никогда не думала о днях, проведенных со Своном или Странским, — нет, по большей части ко мне возвращались картины детства, прикосновение дедушкиной рубашки, девять капель воды на золе[25], вид с задка кибитки, качающейся на ухабах. Сейчас мне кажется, что эти мысли приходили, чтобы спасти меня, чтобы я сохранила себя в целости, хотя тогда они подводили меня к пропасти.

Ты можешь умереть от безумия, дочка, но от молчания ты тоже можешь умереть.

Когда я пишу об этом, пальцы начинают дрожать и волоски на руках встают дыбом. Я надеваю свое темное платье, снимаю стеклянную колбу с керосиновой лампы, открываю топку и бросаю туда смятую бумагу, зажигаю спичку, даю пламени разгореться, потом той же спичкой разжигаю печку. В этот день ночь не настала для меня раньше времени. Вскоре я слышу постукивание металла и потрескивание дров, в комнате становится довольно светло, и она оживает.

Сегодня, пока я шла в деревню, ко мне пришла странная мысль. Перевалило за полдень, и улица, отчего-то казавшаяся древней, купалась в лучах света. Я шла к старой лавке Паоло, не поднимая глаз от дороги, и видела ноги тех, кто шел мимо. Я вошла, звякнул колокольчик — это одна из тех немногих лавок, где все по старинке. За прилавком стоял Доменико, сын Паоло, зажигая свечи для стола.

И тут у меня перед мысленным взором возникло видение, и я никак не могла выкинуть его из головы. Передо мной появилась Конка в темном платье и шали, под которую были убраны волосы, завязанные узлом. Она стояла у дома-башни, где я оставила ее давным-давно. Ее дети выросли и разъехались. Засунув руки в карманы, Конка зашла в дом, но лифт в нем не работал, поэтому она стала подниматься по лестнице. Сначала я думала, что она ищет дрова, что собирается отодрать в чужих квартирах половицы и сжечь, чтобы приготовить еду для своей семьи. Но двери всех квартир были заперты. Она поднималась все выше, с одного этажа на другой. Темнело. Она поднялась на последний этаж, полезла в карман и достала свечу-картофелину. Из другого кармана вынула спички. Повозилась немного, и наконец фитиль зажегся. Так и лежала картофелина, и ее свет, мерцая, освещал лестничную клетку последнего этажа. Конка долго смотрела на свечу-картофелину, потом потянулась и столкнула ее со ступеньки, и та, не переставая гореть, покатилась вниз по лестнице.

Почему мне это пришло в голову, не знаю. Доменико взял меня за руку и попросил посидеть на табурете в углу лавки, так у меня дрожали руки. Его брат Люка, самый младший из них, донес мне до дому покупки, снова зажег керосиновую лампу, спросил, хорошо ли я себя чувствую, и я сказала, что да. Он спросил о тебе, и я сказала, что ты в Париже, присылаешь мне письма, живешь в квартире, у тебя интересная и полезная работа, которая поддерживает остроту твоего ума.

— Париж! — сказал он.

У него засверкали глаза, я твердо уверена в этом. Тебя здесь помнят, дорогая.

Он попрощался и, уходя, заметил исписанные листы на столе, но, конечно же, не понял, что это такое. Я слышала, как он насвистывал, спускаясь по дороге под гору.

Проведя несколько дней в карантине, я больше не могла терпеть. Позвав доктора Маркус, я спросила у нее по-немецки:

— Я пленница?

Она уставилась на меня так, будто я сделала два кульбита в воздухе. Она сказала:

— Конечно, нет.

Тогда я сообщила, что готова уйти. Она ответила, что это не так-то легко, и спросила, почему я не заговорила раньше, тогда бы все было гораздо проще. Я снова спросила:

— Почему же вы тогда говорите, что я не пленница?

— Есть определенные правила, которых мы придерживаемся для общего блага, — сказала она.

— Разве это не свободный Запад?

— Прости, не поняла.

— Разве это не демократический Запад?

— Как ты интересно говоришь!

— Скажите мне, почему меня держат в плену?

— Здесь нет пленных.

Я сказала ей, что хочу немедленно освободиться, что это мое право, и она с негодованием отвернулась и пообещала, что сделает все, что в ее силах, что меня, по крайней мере, выпустят из больницы, если я помогу им, рассказав то, что знаю.

— Скажи спасибо, — сказала она, — за то, что имеешь.

Они всегда говорят, что надо быть благодарной, чонорройа, когда держат тебя взаперти. Наверное, они еще и просят тебя поцеловать их, когда выкидывают ключ.

— Меня зовут Мариенка, — сказала я доктору Маркус.

Она подвинула стул поближе, и он под ней скрипнул. — Мариенка, — повторила она. — Прекрасное имя. — Разве? — сказала я.

Она покраснела.

Доктор Маркус записала мою странную историю в свой белый блокнот. Мой немецкий тогда был недостаточно хорош, и я не хотела говорить по-словацки, поэтому говорила по-венгерски. Переводчиком выступал набожный молодой человек из Будапешта, носивший на шее огромное распятие. Я не называла себя Золи, опасаясь двух вещей: во-первых, что они будут смеяться над моим именем, во-вторых, что пойдут слухи и они смогут выяснить, кто я такая на самом деле.

Моя история была проста. Я родилась в Венгрии. Меня бросил муж, и я хотела воссоединиться со своими детьми, которые живут во Франции. Они уехали туда в 1956 году, но я не могла поехать, потому что меня арестовали и били. Я вышла из тюрьмы и вернулась в свой поселок, находившийся у границы. Мой народ никогда не придавал большого значения границам. Когда-то это была единая огромная страна, и мы привыкли думать о ней именно так. Партийный билет я нашла у границы на земле возле свалки. Заметив, что доктор Маркус даже побледнела от сомнений, я немного вернулась назад во времени и рассказала ей, что вклеила свою фотографию в партбилет, что у нас в семье был мастер подделывать документы. Доктор Маркус пожала плечами и сказала:

— Ладно, продолжай.

Чтобы немного повеселиться, я сказала, что из города Дьёр выехала на автобусе, но он сломался, тогда я выменяла себе велосипед. Я впервые ехала на такой машине, виляла рулем, и крестьяне смеялись надо мной. Спала я в заброшенных домах, ела суп из крапивы и делала борщ из кислой черешни. Когда у меня спустила шина, я велосипед бросила. Доктор Маркус засмеялась и, по мере того как я рассказывала, все более воодушевлялась и записывала мои слова с поразительной скоростью. Мне стал нравиться образ, который я перед ней создавала, и я сказала, что второй велосипед украла, только у этого спереди была большая корзина, и, разумеется, я брала в долг кур, привязывала их к этой корзине, во время езды летели перья, и я кормилась ими, пока не вырвалась на свободу.

Их можно заставить проглотить любую ложь, если приправить ее сахаром и слезами. Они будут слизывать слезы и сахар и сделают из них клей, называемый сочувствием. Попробуй, чонорройа, и узнаешь, как этот клей разъедает душу.

Не могу объяснить, почему многие из них столько лет так сильно нас ненавидели. Если бы могла, то еще и облегчила бы им это. Они вырезали нам языки, делали нас бессловесными и потом пытались получить от нас ответ. Сами они думать не желают и не любят тех, кто думает. Им уютно, только когда они видят кнут у себя над головой, и все же многие из нас прожили жизнь, будучи вооружены кое-чем поопаснее песни. Во мне живет память ушедших. У нас есть свои дураки и злодеи, дорогая, но нас сплачивает ненависть окружающих. Покажи мне хотя бы клочок земли, который бы мы не покинули или не хотели покинуть, хотя бы одно место, с которого бы нас не согнали. И пусть я проклинаю иные качества, что присущи моим сородичам и мне самой — нашу чрезмерную ловкость рук, наши раздвоенные языки, свою собственную глупость, — даже худшие из нас никогда не были среди их подонков. Они делают из нас врагов, только чтобы не смотреться в зеркало. Они забирают свободу у одного и отдают другому. Они превращают справедливость в месть и называют ее прежним именем. Они бреют нам головы и говорят: «Вы воры, вы лжецы, вы нечистые, почему вы не можете быть такими, как мы?»

Вот так я чувствовала тогда, дочка, и сказала себе, что буду такой, как они, пока не выберусь из лагеря и не переберусь куда-нибудь в другое место.

Меня перевели из больницы в лагерь и в один солнечный день дали «синий статус». Доктор Маркус зачитала мне длинный список правил. Мне разрешалось ходить в ближайший город два раза в неделю, но запрещалось попрошайничать, предсказывать будущее и делать другие вещи, которыми, как они считают, мы промышляем. Все это было против местных правил. Я имела право уходить в восемь утра и обязана была возвращаться к комендантскому часу. Мне дали карточки, и я могла держать их в лагерном банке. Никакого алкоголя и отношений с мужчинами, сказала доктор Маркус, а за пределами лагеря мне запрещалось вступать в дружеские отношения с охраной.