Золи — страница 37 из 50

Ничего не случилось. Из ресторана по соседству ветерок доносил запах жареной капусты. Я слышала вокруг себя гудение голосов. Работники заведения курили у входа и смотрели на меня, показывая пальцами. Женщины в длинных коричневых пальто проходили мимо, безразлично вскинув головы, но я чувствовала, что они не донесут на меня. Я слышала цоканье их каблуков. Миновав меня и отойдя на шесть шагов, они почти всегда оборачивались, мгновение стояли в нерешительности и шли дальше. Формой общения я выбрала молчание, оно не хуже других. Молодой человек присел передо мной на корточки и протянул мне ладонь. Я положила в нее речные камешки и попросила его бросить их на мой столик.

— Не волнуйся, бояться нечего, — сказала я ему. — Возьми мою руку, но не смотри мне в глаза.

У него были гладкие, без четко очерченных линий, ладони, худые руки, узкие плечи. Лицо, однако, доброе. На широком носу — красные пятна, след от очков. Поэтому я сообщила, что ясно вижу, что он оставил что-то в прошлом и, вероятно, это имеет какое-то отношение к расстоянию. Он отрицательно покачал головой:

— Нет.

— Ну тогда, возможно, это как-то связано со зрением. У него стали подергиваться губы.

— Да, — запинаясь, сказал он, достал из кармана очки и надел их. Я уже овладела его волей. Только и всего, ничего таинственного в этом не было. Я прикасалась по очереди к разбросанным камешкам и напевала над ними какую-то чепуху.

Я попыталась представить себя со стороны, и то, что я увидела, меня нисколько не смутило. Мошенничала я совершенно спокойно и начала с вопроса: сердце или богатство?

Вопрос ничего не значил, но, кажется, возымел нужное действие.

— Сердце, — тотчас ответил парень. Я перекрестила его ладонь. Он второй раз кинул на стол камешки.

— Ты прошел через темные времена, — произнесла я.

— Да.

— Ищешь сейчас другое место.

— Да.

— Оно предполагает бегство или еще какое-то движение.

Его глаза засветились, и он еще ниже наклонился над столиком.

— Город или городок, — сказала я, — неподалеку отсюда.

— Да-да, Грац.

— Темные дела делались в Граце, и ты держал там чью-то руку.

— Да, — признался он, широко раскрыл глаза и рассказал, что был у него друг по имени Томас, который погиб после войны — наступил на трамвайные рельсы, стопу зажало, и он погиб, попал под трамвай, остановить его было невозможно.

Я закрыла глаза и попросила парня бросить камни на стол третий раз.

— За смертью Томаса последовала ужасная печаль, — сказала я и нахмурила лоб. — Она как-то была связана с рельсами.

— Да-да, это был трамвай!

— Томас страдал из-за чего-то во время войны, что-то ужасное было связано с его военной формой.

— Да, ты права, — прошептал парень, — он хотел дезертировать.

Хотел уйти из армии, повторила я, но боялся того, что будет, боялся позора. Он боялся гнева своего дяди Феликса.

Я долго смотрела парню в глаза и сказала, что есть и другие тайны, а потом еще сильнее нахмурила лоб, прикоснулась к холодной руке парня и после долгого молчания произнесла:

— Дядя Феликс.

— Но откуда ты знаешь, — спросил парень, — откуда, скажи на милость, ты знаешь его имя?!

Я хотела сказать, что есть вещи поважнее правды, но промолчала.

Теперь, через четыре десятилетия, может показаться, что я не боялась, но, говорю тебе, кровь бежала у меня по жилам в три раза быстрее обычного, я ожидала, что из-за угла вот-вот покажутся полицейские или какой-нибудь дух предков выглянет из дверного проема посмотреть, что случилось со мной, как я предала все, что знала. У меня не было названия для того, чем я стала, я не существовала ни для боли, ни для радости.

И вот, чем меньше говорила я, тем больше говорил этот парень, даже не понимая, что сам мне все рассказывает. Они никогда не помнят сказанного, чонорройа, но ждут от тебя мудрости, которую ты у них же и черпаешь. Он давал мне ответы, я повторяла их, делая своими, и он понятия не имел, что я его дурачу. Я могла бы одеть мертвецов в медвежьи шкуры и учить их танцевать, а он бы все равно думал, что они явились его утешить. Он заговорил тихим ровным голосом. Я сказала, что ему надо носить в кармане хлеб для защиты от невезения, а еще — что в мире духов с его другом Томасом все хорошо. Я говорила о добре, о стремлении, о видении.

— Держи вещи близко к сердцу, — посоветовала я, — и они станут силой.

Парень встал, запустил руку глубоко в карман, вынул целую пригоршню монет и положил на мой столик.

— Ты даже не представляешь, что это для меня значит, — сказал он.

Я спрятала монеты в карман и поспешила обратно на свалку. Нашла старый стул и поставила его в переулке. К полудню у меня было четыре клиента, каждый из которых платил больше предыдущего за мои предсказания, делавшиеся все мрачнее.

Бывало, должна признать, я посмеивалась над их глупостью. Однажды, похлопывая себя по бедру дубинкой, ко мне подошел полицейский. Судя по рыку, он вполне мог бы в свое время быть милиционером Хлинки, но я раскинула для него речные камешки и наговорила ему ерунды о его счастливом будущем, и он обещал, что оставит меня в покое, если не стану доставлять неприятностей. Я велела носить носки разного цвета, чтобы выпала ему удача, и на следующий день, проходя мимо, он мельком взглянул на меня, слегка приподнял штанины — один носок был коричневым, другой синим — и пошел дальше.

Прошло несколько недель, и я совсем забыла себя в предсказаниях. Пошли слухи о моих талантах. Ко мне приходили многие, особенно молодые люди. Я видела, что что-то у них внутри обмякло, разболталось и лишило их надежды, а они рассказывали мне о себе и сразу об этом забывали. Я обещала им исцеление и наступление хороших дней. Сделала крест из воска, смешанного с древесным углем, и завернула его в волосы. Сшила две пуговицы вместе и привязала их к палочке. Эти вещицы я называла своими трупиками и, предсказывая, раскладывала их вокруг себя. Такие смешные амулеты только придавали веса моим словам. Мне за такие глупости хорошо платили, и я сидела, глядя, как одни тени тянутся к другим, пока идиоты катают речные камешки по столу, сделанному из дверцы буфета. Я не сострадала им, меня не трогали их проблемы.

Мозол едва не выплакала себе глаза, когда я отдала ей все заработанные таким образом деньги.

Осенью 1961 года она уехала на грузовике. Пожитки сложили в кузов, покрытый брезентом, получилась высокая куча, и на нее усадили детей. Ее муж сел с ними, чтобы они не свалились, но сразу уснул. Мозол улыбнулась, сжала мне руки и посмотрела в глаза. Я потом долгие годы вспоминала этот взгляд. Я едва не сказала ей правду. Несколько раз, пока она собирала пожитки, я останавливала ее и говорила, что должна сказать ей одну вещь. Но она отнекивалась: некогда, мол, потом скажешь. Я уверена: уезжая, она знала. Она поцеловала меня в лоб и приложила мою руку к своему сердцу.

Для нас не существует прощания, чонорройа. Один уезжает, другой остается. Ačh Devlesa. Dža Devlesa. «Оставайся с Богом, иди с Богом».

Я видела белые горы на фоне неба, и мне не стыдно признаться, что они навевали на меня страх.

— Ты следующая, — сказала доктор Маркус и пошла обратно к своей больнице, крепко сцепив за спиной руки.

Какой потерянной почувствовала я себя, дочка, какой одинокой!

Одурачить можно только человека с желаниями, у меня их не было. Моя подруга уехала. На следующее утро я надела ту же одежду, которую носила последние месяцы, взяла дверцу от буфета и приготовилась идти в город. Но тут увидела свое отражение в зеркале и — позволь мне сказать это прямо, дочка, — поняла, что в своем позоре потеряла последние клочки достоинства. Я не собираюсь витиевато оправдываться, я делала все это с определенной целью, но теперь цели не стало. Я посмотрела на себя: ничто не поддерживало меня слева и мало что поддерживало справа. Тяжелейшее бремя в жизни — то, что о нас знают другие. Но, может быть, есть бремя и потяжелее: то, что другие думают о нас, когда нас не знают и судят согласно своим представлениям. А еще хуже действительно стать такими, какими они нас представляют, и я, чонорройа, такой стала.

Я прошла мимо собора на улице Ференца Листа. Ни звука не доносилось из-за высоких окон, закрытых ставнями. Я разложила вокруг себя свои амулеты. Собрался народ, я раздавала людям плохие предсказания, и они принимали их и носили, словно маски. На следующий день я вышла за красно-бело-красный барьер, как обычно, но вместо того, чтобы идти по дороге на свалку пошла в сторону гор.

Этой ночью я проснулась, думая, что Энрико здесь. Я встала, зажгла лампу, но нашла только эти страницы. Из окна открывался вид на долину. Как это говорится о холоде, который обостряет все углы? Энрико говаривал, что дни, прожитые, как кажется, впустую, — самые лучшие.

Помнишь ли ты, дочка, как выглядел твой отец, вернувшись домой после похода за скалистую часть северной горы и падения с невысокого выступа? Он нес лекарства для животных — стероиды, гормоны для инъекций, — чтобы продать по другую сторону гор. Он плотно набил ими огромный рюкзак, свои карманы и носки и пошел к городку Мария-Луггау. Начиналась метель, перед ним то раздвигалась, то смыкалась завеса снега. Он пробирался по выступу, по которому даже козы ходить не решаются. Шагнул с обрыва, и его падение приостановил лишь другой выступ скалы, пониже. Упал в сугроб, посмотрел: нога распорота. Он подумывал сделать себе укол, но не знал, какое из лекарств, которые у него с собой есть, может снять боль. Пришлось ему откапываться складной лопаткой, пристегнутой сбоку к рюкзаку. Кровь наполнила сапог. Он понимал, где находится, только по шероховатости стволов деревьев: чем ниже по склону, тем менее грубой становилась кора. Он пришел домой, сбросил рюкзак и сказал:

— Поставь чайник, Золи, я замерз.

Он стянул сапог, водрузил его на печку и заметил, что вечер для прогулки выдался очень плохой. Его не было дома целых три дня.

Я так и вижу его сейчас — тонкий нос, широкий рот, глубокие морщины на лице, глаза полузакрыты: днем вокруг нестерпимо ярко сверкал снег.