Золи — страница 41 из 50

Он пожал плечами:

— Всегда можно вообразить, что крыша есть.

Я осмотрела горы, подошла и села на сиденье рядом с ним.

Разве здесь не сухо? — сказал он.

Джип развернулся, нас поливал косой дождь. Я сжалась перед работающим обогревателем. Дорога открылась перед нами. И тут, чонорройа, рассказ о моих странствиях заканчивается.

Мы поехали в кафе, где Паоли, стоя за прилавком, покачал головой, усмехнулся и пригласил нас сесть.

Я спросила Энрико, почему он никогда не расспрашивал меня, каково быть цыганкой, а он ответил вопросом на вопрос: почему я никогда не спрашивала его, каково не быть цыганом?

Это, пожалуй, самый красивый ответ, который я слышала в жизни.

Мы узнавали друг друга медленно, в ужасе и в восторге; то и дело отдаляясь, пятились назад. Иногда, видя его в тусклом свете лампы, я думала, что он ближе к теням, чем ко мне. Мы неловко обнялись и долгое время сидели не двигаясь, но расстояние между нами убывало, растворялось, и желание никогда не истощалось. Я думала, что жизнь испытывала меня и наконец показала мне радость. Долгое время мы почти ничего не могли сказать друг другу и научились быть рядом в молчании. Проживаемого момента было достаточно. Когда он спал, окутанный моими волосами, я смотрела, как вздымается и опускается его грудь. Приходило утро, и он вставал к печке, возвращал ее к жизни. Там, где он прикасался к моей щеке, оставалось пятно сажи. Ночами я рассказывала ему о Петре, о моих днях со Своном и Странским, о том, что случилось между нами, — он просто сидел и слушал, пока за окном не светлело.

Когда он уходил, иногда на несколько дней подряд, я ждала его без сна. Я не была защищена от отчаяния и порой думала, смогу ли выжить в таком месте. Дни, я не сомневалась, будут уходить в холмы, по-прежнему бесцельно двигаться куда-то, но возвращался он, и снова становилось светло, и мне казалось, что вернулось непрошеное счастье. И я с трудом вспоминала, каково было его ждать.

Я столько лет провела в кибитке, что, выходя из хижины, удивлялась, что не вижу своих лошадей.

Энрико был не прост и не покладист. Он не любил то место, откуда пришел, и долго это скрывал. Мне никогда не приходило в голову, что богатство может отравлять жизнь, но со своим Энрико боролся. Я наконец узнала, что он из семьи знаменитых, зажиточных и даже любимых в народе судей и юристов. Он пытался оставить все это: красивые дома в Вероне, с просторными двориками, с белыми статуями и садами. Но, думаю, то, что оставляешь позади, всегда тебя преследует. Энрико принадлежал горам, ни больше ни меньше. Он уже прошел в молодости через службу в отелях, ресторанах, на канатно-кресельной дороге, но на самом деле мечтал об одиночестве на вершине горы. Поэтому нашел неподалеку от границы хижину, защищенную от ветра скалами и деревьями, рост которых сдерживали зимы. Он перестроил эту хижину на скопленные деньги от случайных заработков. К нему мало кто приезжал, в округе его знали как Die Welsche, чужака, хотя сам он называл себя гражданином мира.

В тот день, когда Энрико отдал свой кожаный чемодан местному сапожнику и попросил сделать из него пару башмаков, он уже знал, что останется в горах.

Он жил вне пределов досягаемости большинства людей и полюбил то, что Паоли называл его «утонченной праздностью». Твоего отца любили — он переносил медикаменты через гору, жил тихо и не находил времени для помощи бомбистам, желавшим повалить телеграфные столбы во имя Тироля. Он не поддерживал отношений со своей семьей, ничего от нее не желал и ходил голодным, когда было время ходить голодным. Не прикидывался святым и не был им. Годы спустя он говорил, что глупо было отрицать их существование, и все же из-за меня ему пришлось возобновить общение с семьей.

Я жила в его хижине уже три месяца, когда к нам явились карабинеры. Новая форма, белые ремни, эполеты. Это было все равно что наблюдать приближение печали.

— Не говори ни слова, — прошептал Энрико.

Они вошли в хижину, надели на меня наручники, поставили у двери и на моих глазах основательно отдубасили твоего отца. Потом он первым же поездом уехал в Верону, в своей старой одежде и белых бинтах. Там он впервые попросил помощи у своего отца и вернулся с документом, освободившим меня из рук карабинеров. Через несколько дней приехала машина с судебным чиновником, который вручил мне синий паспорт, сказал, что это подарок итальянского правительства, и уехал, не сказав больше ни слова. Я спросила Энрико, чего это ему стоило, но он пожал плечами и сказал: пустяки, то, что было невозможно для меня, для него оказалось несложной задачей. Он так никогда и не рассказал, что отдал взамен. Но даже тогда я знала, что это отняло у него часть жизни — карабинеры прежде не знали, откуда он и из какой семьи. Теперь в нем засомневались тирольцы, но Энрико сказал, что ему все равно, что у меня есть паспорт и этого достаточно. Человек обязательно предаст что-то одно, если по-настоящему верит в другое.

Он зашнуровал сапоги и продолжал работать — переносить товары через границу. Он знал, что если его поймают, то сидеть ему в тюрьме, снова просить поблажки он не хотел. Однажды весной он отсутствовал три месяца. Я думала, мое сердце полезет на стенку хижины, чонорройа. Я лежала без сна, прислушиваясь к твоим движениям в себе.

И это случилось.

Однажды Энрико достал из деревянного сундука красивый костюм, синий, в очень тонкую полосочку. Вынес его на свет и сказал:

— Ненавижу эту вещь.

Он скатал костюм в ком и завернул в коричневую бумагу.

— Мы едем в Верону, — сказал Энрико.

Еще раньше он купил мне красивое платье, хотя оно было слишком коротким и тесным и подчеркивало мой нынешний размер. Трудно забыть самый старый из обычаев, законы крови, территории, молчания, но он не хотел следовать обычаям.

Энрико положил руку мне на живот и усмехнулся, как дурак.

Насвистывая всю дорогу, Паоли отвез нас в Больцано. В поезде Энрико нервно сцепил руки и вдруг стал рассказывать о своей семье, о ее истории, но я попросила его замолчать. Тут же, в вагоне, он надел костюм. Загорелая шея казалось особенно темной по сравнению с белизной участков тела, обычно скрытых одеждой. Мимо проносились луга и деревни. Раз или два он вставал и громко смеялся:

— Вот я! Вот я, еду домой!

Через несколько часов мы шли по широкому тротуару. Их дом в Вероне напомнил мне Будермайс, свет был так ясен, что, казалось, прошел через воду.

В этот день один из братьев Энрико женился, так что вся семья была в сборе. Одни расхаживали по лужайке, другие пили на веранде, женщины спорили, готовя ужин. При нашем появлении его отец усмехнулся и разбил бокал. Братья приветствовали нас криками. Его мать, твоя бабушка, была утонченной женщиной, но не настолько утонченной, чонорройа, чтобы не поставить меня в известность об этом. Свою темную голову я держала высоко и ступала с достоинством, я не собиралась прятаться по углам.

Ужин подавали на огромных серебряных тарелках. Бокалы с превосходным вином, подносы со свежими оливками, прекрасное мясо, яркие экзотические фрукты. Я думала, что все это похоже на кино, что оно мне очень нравится, но кто знает, сколько оно может продлиться. Энрико от меня не отходил. Он сказал:

— Вот Золи.

И все. Я была этим довольна, моего имени было достаточно. Вино полилось рекой. Оперная певица поднялась с места, чтобы спеть арию. Мы аплодировали, а отец Энрико подмигнул мне. Потом он взял меня за руку, провел по усадьбе и сказал, что никогда как следует не знал своего сына, но не знал и того, что он может надеть такой костюм. Отец был рад за него, потому что в Энрико что-то сдвинулось.

— Вы хорошо влияете на него, — сказал он мне с усмешкой.

С другой стороны лужайки на нас сердито смотрела мать Энрико. Я осмелилась улыбнуться ей, и она отвернулась. Нам с Энрико отвели комнаты на противоположных концах дома, но поздним вечером он пришел ко мне, пьяный, распевая, и заснул прямо на покрывале. Он проснулся утром с сухим языком и с головной болью и сказал, что в загробной жизни нас будут приветствовать вместе, так зачем ждать? Так он предлагал мне пожениться.

На обратном пути мы переступили через линию, когда поезд еще двигался, и Энрико прижал меня к себе, это была единственная формальность, которой он хотел.

Несколько лет назад, по-моему, в 1991 году — числа так мало для меня теперь значат — пала Берлинская стена, хоть, вероятно, не столько стена, сколько идея, далеко ушедшая от своей первоначальной простоты.

Мы с Энрико прошли от мельницы к лавке Паоли и смотрели по телевизору репортаж из Берлина. Как странно было думать, что эти молодые люди молотками разламывали кирпичи, пока Паоли ругал свою кофе-машину, вечно не желавшую работать. Сцены, разыгрывавшиеся в Берлине, казались мне результатом усилий моего дедушки и его лютой ненависти к цементу. Лавка Паоли оставалась открытой до позднего вечера, и твой отец повел меня домой, обнимая за плечи.

— Ты когда-нибудь вернешься? — спросил он.

Разумеется, мой ответ был лишь еще одним прикрытием для «да». Часто ночами я видела на широких просторах своей прежней жизни себя и людей, ставших теперь лишь тенями. Каждый год твой отец спрашивал меня снова. И вот четыре года спустя он попросил у своего брата в долг денег на поездку в Верону. Ты вспомнишь это время — ты оставалась в семье Паоли, пока мы ехали на поезде из Больцано. Мы без задержек проехали через две страны и остановились в Вене. Твоя мама с неизменной шалью на плечах и твой отец в своем потертом костюме вдруг показались себе постаревшими. Улицы были так чисты, что меня удивляло, если на тротуаре попадался окурок или колпачок от бутылки. Мы купили билеты до Братиславы, но провели одну ночь в отеле рядом с вокзалом, в переулке Кульчицкого, где фонари, казалось, делают реверансы. В номере был туалетный столик с зеркалом, которое я закрыла покрывалом, чтобы не видеть наших отражений. Мы лежали совершенно неподвижно. Твой отец купил мне набор цветных бусин, я нанизала их на нитку и повязала на талию, как пояс. Это напоминало мне одежду, которую я носила в прежней моей жизни. Я натягивала нитку и слышала постукивание бусин друг о друга.