По всей вероятности, принятие решений — еще и потому для нее самая естественная вещь на свете, что она выросла в многоязычной среде. За первые восемнадцать лет жизни такого рода двусторонние операции осмысления и оценки ей приходилось выполнять — пускай на другом уровне — по несколько тысяч раз в день. Представьте себе дочь австрийского офицера, живущую в населенной швабами[63] восточной пограничной области разваливающейся империи: эта женщина выросла и воспитывалась на немецкой культуре, но когда край находился под управлением венгерской администрации, получила румынский аттестат зрелости, с культурой южных славян, шокцев, считающихся здесь национальным меньшинством, тоже знакома не понаслышке. Если бы она не училась финноугристике, если бы не работала в Берлине рука об руку с одним из крупнейших унгаристов, Деже Керестури, то и тогда эти определяющие факторы духовного и ментального взросления неминуемо сказались бы на ее облике. Возможно, тогда мы не в такой утонченной, не в такой законченной форме наблюдали бы, как духовное напряжение преобразуется в радость, как аналитический процесс рождает решение, но все равно ясно видели бы особенности ее духовного облика. Как бы там ни было, она — вот такая. В одно и то же время она видит и неизбежность решений, и, со снисходительной доброжелательностью, их относительность. Так сталкиваются друг с другом радость и самоирония.
Лицо ее просто загорается светом, когда, в результате аналитической работы разума, ей удается найти приемлемый вариант фразы. Немецкая конструкция оказывается подчас в опасной дали от венгерского оригинала: но что делать, иногда приходится выбирать кружные пути, чтобы добиться эквивалентного смысла, причем на соответствующем оригиналу уровне. Ведь для этого ей приходится выявлять и оперативно компенсировать ментальные и исторические различия культурных уровней, наводить мосты через пропасти отсутствующих звеньев, при этом заботясь о том, чтобы ни личность автора, ни ее, переводчи-ка, личность не утратили своей цельности, своей автономии. Переводи сама Хильдегард Гроше данный текст, рассказывающий о ее переводческом складе, он наверняка звучал бы по-другому. Ибо перевод выстраивает мосты не только между языками, между культурами, но и между двумя личностями. Так что переводчик, если он целиком занят осмыслением моей фразы и конструированием ее на другом языке, все равно не должен при этом потерять самого себя.
Хороший переводчик, хочет он того или нет, по колено, по пояс погружается в неверность. Если мы намерены всерьез говорить об адекватности перевода, то вопросы будут заключаться скорее в том, каковы основные правила неверности переводчика, какова структура неверности, как особенности этой неверности отражаются на творческой индивидуальности автора, которому переводчик как-никак должен быть верен. То, от чего Хильдегард Гроше отталкивается в своей работе, выглядит примерно так: да, передо мной фраза, которая состоит не из словарных слов. За словами скрывается культурный контекст, а в нем — литературный склад человека, фамилия которого Немет, Дери, Манди, Месей[64] или, как в данном случае, Надаш. Человек этот обладает порой нормальными, порой случайными или даже экстремальными индивидуальными свойствами. И Хильдегард Гроше как бы говорит себе, что прежде всего она должна иметь в виду весь комплекс этих свойств. На мой взгляд, это — главное правило ее переводческой работы. Когда нужно принимать решение — а ей приходится принимать бесчисленное множество решений, — все языковые явления она неизменно подчиняет этому большему целому, то есть структурообразующей индивидуальности автора.
Как-то мы работали с ней в Штралене, и в тот день нас с ней, уже не в первый раз, остановила на главной площади городка одетая в живописные лохмотья цыганка. Она, как уж полагается цыганке, истошно причитала, требуя милостыни, ребенок у нее на руках, завернутый в тряпье, тоже вопил. Не то чтобы с моральной, а скорее с профессиональной точки зрения я не считал правильным не вспомнить о том, что сегодня мы оба уже подавали ей. На этой неделе, кажется, в десятый раз. Словом, я и не подумал тянуться к карману. Что же касается Хильдегард Гроше, она, в самом центре этого аккуратного, вылизанного северонемецкого городка, совершенно неожиданно превратилась в румынскую цыганку. И заорала на нее точно таким же голосом и с точно такими же интонациями. Видимо, для того, чтобы быть переводчиком, нужны некоторые артистические способности, и они у нее, к моему удивлению, оказались. Поня-тия не имею, что она ей орала. Но у цыганки аж челюсть отвалилась и глаза на лоб полезли. Забыв про ритуал, нормальным голосом, без всяких причитаний она что-то ответила. Они обменялись несколькими доверительными, касающимися, должно быть, деловой ситуации репликами, после чего мы в полной тишине двинулись дальше. За спиной у нас еще долго не было слышно профессиональных причитаний.
Я пробовал подсчитать, сколько раз, где и подолгу ли мы работали вместе. В Будапеште, в Берлине, в Штралене, в Штутгарте, в Гомбошсеге — во всех этих местах многократно, порой по несколько недель, с утра до вечера, ни на что не отвлекаясь, — если все это сложить, наверняка выйдет несколько месяцев. Но кроме этого — урывками, час-другой, за столиком в ресторане или кафе, во Франкфурте, Мюнхене, Баденвайлере, Вене — будто влюбленные. Если же возможности для такой работы не находилось, то по телефону из Гамбурга, Гёттингена, Кёльна, Парижа, торопясь и задыхаясь из-за нехватки времени.
Поставленные издательством сроки чаще всего вынуждают переводчика трудиться не разгибаясь, и все же в его работе есть некоторый ритм и свойственный только ему ритуал, от которого его не заставят отступить ни новое, непривычное место работы, ни бегущее время. Утром мы садимся напротив друг друга, открываем книгу.
— Петер.
— Да, Хильдегард.
— Страница 328, пятая строка снизу.
— Нашел.
— Конечно, я понимаю, что тут написано. Но что это значит?
— Как что? Теперь я не понимаю.
— Чего вы не понимаете?
— Не понимаю, как это вы не понимаете, что это значит.
— Не понимаете?
— Да, смотрю вот и не понимаю.
— Тогда попробую объяснить…
Завершить такой диалог нам не удалось ни разу. Мы достигаем момента, когда оба понимаем, чтó понимает или чего не понимает другой, — и уже вечер.
И ты вдруг чувствуешь, что прошли уже долгие годы…
Всегда происходит что-то другое. Чаба Каройи беседует с Петером Надашем(Перевод О. Серебряной)
Роман «Параллельные истории» я читал больше месяца — с восторгом и, насколько позволяли обстоятельства, самозабвенно. Так же я читал «Войну и мир», «Человека без свойств». Когда я закончил, появилось желание говорить об этом романе со всеми без исключения, но говорить было особо не с кем, потому что летом отпечатали лишь несколько экземпляров для прессы. Я даже не знаю сейчас, какой вопрос задать — слишком много их накопилось. Роман этот — чтение нелегкое, не беспроблемное. В то же время он обладает особой будоражащей силой, замыкает читателя на себя — и не отпускает. Вероятно, на то, чтобы переварить этот трехтомный труд, литературной жизни потребуются многие годы, но одно для меня несомненно: на свет появилось грандиозное, эпохальное произведение, и, если мы хотим заняться им по существу, надо собраться с силами. Теперь это возможно: роман вышел в свет на этой неделе. Считался ли ты с тем, что немногие одолеют 1510 страниц «Параллельных историй»? Ты, вообще-то, обычно думаешь о читателе, когда пишешь?
Как не думать, это мой профессиональный долг, но кто что в конце концов прочитает или чего не прочитает, зависит от читателя, поэтому заранее считаться с этим невозможно. Кто-то любит толстые книги, кто-то не любит.
Я люблю… Те, кто прочитает твой новый роман, неизбежно будут сравнивать его с «Книгой воспоминаний»…
При условии, что читал ее.
При условии, что читал, но если даже и не читал, все равно это будет точкой отсчета.
Хороша же точка отсчета, о которой мы ничего не знаем.
Ну да. «Книгу воспоминаний» ты писал как минимум десять лет, а этот роман, если не ошибаюсь, двадцать, потому что ты как-то сказал, что начал его в 1985 году.
Предыдущий я закончил в апреле 1985 года и летом 1985-го начал следующий. Решение было, прямо скажем, безумное. По моим подсчетам, в чистом виде на эту работу ушло 18 лет. Потому что в течение этих двадцати лет случались, конечно, длительные остановки в работе. Самая долгая была в 1993 году, когда мне пришлось восстанавливаться после инфаркта. Естественно, по ходу дела я писал много всего другого, так что бывали и короткие перерывы в работе. Я написал «Диалог» с Рихардом Шварцем[65] — это потребовало шестимесячного перерыва, написал киносценарий для Андраша Монори Меса, «Прекрасную историю фотографии»[66], — на это тоже ушло месяца четыре. Эссе и разное другое — статьи, всевозможные доклады и «Собственную смерть»[67] писал вечерами — так сказать, по совместительству. Но можно смело сказать, что с 1995 года я в основное время ни над чем другим не работал, только над романом. Каждое утро в полвосьмого или в восемь садился за стол. «Ежегодник»[68] был функциональной паузой, потому что в 1987–1988 годах я просто почувствовал, что писать роман смысла нет. Во внешнем мире происходили невероятные сдвиги, там стало интереснее и острее, чем в литературе. Потом было очень тяжело возвращаться к роману. В конце концов инфаркт избавил меня от типичных мук романиста. С тех пор как меня вернули с того света, вопрос о том, могу я писать худож