Золотая блесна. Книга радостей и утешений — страница 12 из 18

Теперь, когда запреты отменили, концерт окончен, как сказал Крапивин, но прошлое все время впереди.


Я вижу каждый поворот реки, все очертания обрывов, все отмели в излучинах и длинную песчаную косу с предупреждающими вехами; вижу сухие комья глины, больно было ходить босиком, ботинки я подвешивал на палку — быстрее высыхали.

Я вижу весь мой путь от деревянного моста до подвесной дороги с вагонетками, там из трубы в реку стекала теплая вода, испорченная сероводородом, я помню, где и какую рыбу я поймал, где прятался в тени, пережидая зной, сковыривая влипшие в ладони, присохшие к штанам чешуйки.

В глазах — газета и пятно от масла, растаявшего под засохшими кусками хлеба, внутри обсыпанными сахаром.

Глоток воды из родника и ломота в зубах. Вода проталкивала хлеб, застрявший в горле, я жадно ел и запивал, перегибаясь, вода текла в меня, я видел в роднике счастливые глаза и весь я наполнялся радостью, и все во мне согласовалось, все движения, благодаря врожденной соразмерности, подаренной мне аскетичной бедностью отца и матери, не помню, чтобы в нашем доме завалялась пробка от вина и, чтобы сделать поплавок, я собирал их в мусоре возле киоска.

Пережидая зной, я засыпал в тени под ивой. Во сне я чувствовал, что на мое колено села бабочка, и улыбался, это запах скошенного клевера перелетал ко мне через реку.

В безоблачном пространстве памяти запечатлялись облака, стрижи, круги на плесе и речная веха, ну, попросту, метла (ее трясла вода), застрявшая баржа, груженная песком, и перевернутые в зеркале Днепра египетские пирамиды…

И мой улов, лиловые и серые бычки-подкаменщики, и образы пылающего зноя, размноженные вдалеке сараи, текучие столбы, зигзаги, змеи — вдоль картофельного поля.

Удаляясь, они приближаются…


*

Вернулись в темноте. На крыльце перед дверью белеет бумажка, прижатая банкой с червями. Клочок из ученической тетради. На нем написано:

Здесь был я

А на обратной стороне:

Был но ушел.

Без знаков препинания. Записка мальчика из Умбы. Он не дождался нас, озяб и убежал домой, оставив под консервной банкой с червяками смирение библейской силы:

Здесь был я

Был но ушел


Весь город спал, когда я тихо выходил из дома и вздрагивал от свежести.

Бежал по темной улице к Днепру и целый день стоял на отмели, как цапля, то на одной, то на другой ноге, отогревая их поочередно и не теряя равновесия.

Ореховое длинное удилище со свистом рассекало воздух. Хотелось наловить побольше, хотелось раньше всех добраться в кузове грузовика до баркалабов­ских боровиков.

Вставало солнце — я бежал из дома. Садилось солнце — я бежал домой.

Картофельные теплые оладьи, накрытые тарелкой, завернутые в полотенце, чтобы не остыли…

«Сэр, ужин подан!» Отчетливые образы из книг, прочитанных зимой, слабели летом. Естественное побеждало.

В глазах текла река. Я засыпал и всхлипывал от изумления, такие тонкие переливались краски и моментально исчезали, но огорчение опаздывало, так быстро возникали новые, зелено-синие и желто-фиолетовые, там был еще какой-то цвет, несуществующий в учебнике по физике. И это был мой рай на берегу развалин и помоек.

Я засыпал в своем раю и просыпался, весь пронизанный зелено-синим счастьем, все мое легкое худое тело пронизывалось этим счастьем.


*

Сегодня в воздухе висел наш могилевский стол с газетами отца, его очки, обмотанные ниткой.

Идешь к порогу, и возникают прямо на тропе видения, такие неожиданные, что поневоле вскрикиваешь.

Довольно пасмурной погоды, чтобы они вдруг появились без причины.

Такая близкая невозвратимость.


*

Бывают вечера, когда я одинок до звезд.

Дом стоит на пологом холме, дверь открываешь прямо в небо. Оттуда тянет холодом Вселенной, и я тупею перед ней, не находя спасительного смысла своему существованию, но это я с ведром стою перед Вселенной, без меня ее нет. Микроскопическое существо с ведром воды, я признаю ее, а не она меня… И это мне в рубахе стало холодно, я закрываю дверь и оставляю за спиной пространство и его случайные возможности… Вот утешение — возможности пространства… Ведь я возник! Повеселев, я приношу из коридора вареную треску в желе, наливаю в стакан «Каберне», вдыхаю запах сыра и укропа, я чувствую спиной тепло горящих дров…

На Умбе за водой и за дровами я выхожу в открытый космос и возвращаюсь в теплый дом. Ориентир — окно, сияющее в темноте, спасающее мысль от тихого безумия, мерцания обугленных планет и завывания потоков воздуха над лесом. Однако ветер к ночи стал сильнее, этот северный ветер пригонит семгу в Умбу, этот ветер волнует меня…


*

Струя выносит пену из порога, пересекает плес и поворачивает, переходя в обратное течение, — с воронками и водовертями, закрученными отраженной силой.

Удилище — дугой! Катушка с визгом обжигает пальцы, — торможу ладонью, полуслепой от блеска мокрых валунов. И мне совсем не жаль… Удилище вдруг распрямилось, леска провисла, семга стала поперек струи, мотнула головой и разогнула сталь крючков. И мне совсем не жаль. Блесна гремит на гальке.

— Сошла?

— Сошла.

— Жаль! — говорит Марухин, а глаза блестят победным блеском. Сегодня только он поймал и охает, преувеличивая боль в спине, чтобы уменьшить превосходство. Олег улавливает эту благородную неискренность и улыбается потрескавшимися губами.

— Может, пойдем домой?

— Пойдем!

Странное чувство дома возникает на безлюдье. Оставишь где-нибудь под елками рюкзак, отойдешь от него километра на три и говоришь:

— Пойдем домой.


Какое наслаждение! — освободиться от тяжелой сумки, повесить ватник, снять резиновые сапоги и свитер, надеть фланелевую легкую рубаху, теплой водой из рукомойника, не вздрагивая, освежить лицо и руки, нарезать на куски уху, застывшую в холодном коридоре, поесть целебных семужьих хрящей, — с хрустящим подгорелым хлебом, с чаем, заметить, что идет прилив (в заливе затонули камни), почувствовать приливы сил, закурить и безвольно смотреть на огонь керосиновой лампы…


*

(Спасение)

— Солнце еще над лесом, успею наловить трески на ужин, — сказал я самому себе и налегке дошел до незнакомого залива. Увидел каменистый островок, поднял до паха голенища и перебрался на него по мелководью, чтобы дальше забросить блесну.

В азарте ловли я не заметил, как исчезли камни… Полоса воды между мною и берегом раздвинулась и потемнела. Я прозевал прилив!

На Белом море высота прилива — два с половиной метра, под Мезенью — девять.

Пока я медлил и надеялся увидеть лодку, островок заливало. Остались два плоских валуна. До берега уже не доплыву. Здесь у пловца есть три минуты, так быстро наступает ступор. Подкрался страх.

Весь островок вот-вот затонет.

— Теряю время, — повторял я вслух, не понимая, что я должен делать.

Соорудить упор для ног? Хотя бы это…

Еще я видел камни под водой. Завернув рукава, я стал вытаскивать из ледяной воды и складывать на плоском валуне обкатанные морем камни, и засмеялся… Камни! Это же спасение.

Я видел камни, я смотрел на них, но человек не видит то, что видит. Стоит с лопатой и не знает, как переплыть реку на лодке. Рыбак унес весло, а человек с лопатой не понимает, что в его руках — весло.

Неосознанно я вытащил груду камней и больше, чем на метр, нарастил свой островок. Еще полметра, и я недосягаем для прилива!

Так просто, но от страха я не сразу догадался. Я продолжал наращивать свой островок, сооружая нечто вроде пьедестала, взобрался на него со спиннингом, сумку и рыбу придавил камнями и, отжимая рукава, стоял в заливе и кричал во мрак, дрожа от возбуждения:

— Еще я поживу!

Ветер гонял волну, и темнота была почти слепая, но слух поймал ритмиче­ское тарахтение мотора. Лодка медленно шла ко мне, и я услышал:

— И-горь…

Людей я не боюсь. У них есть совесть или жадность, а от прилива не откупишься.

На кухне у Полины Сидоровой я выпил полстакана водки. Зубы стукнули по стеклу. Если бы я не догадался…


*

Марухин с раскрасневшимся лицом печет блины и разговаривает сам с собой.

— Один немного подгорел, другой — красавец. А почему? Так тесто растеклось. Случайная причина красоты блинов и яблок, но яблоки не зазнаются. И блины не зазнаются.

Смеется…

— Кажется, попахивает дымом.

— Подгорел!

— Это очень опасная тема, — говорит Олег.

— Мы думали, ты спишь.

— Когда пекут блины, я полусплю.

— Олег, это крылатые слова, их надо записать.

— Не надо…


*

За ночь наш дом настыл. От сырости меня познабливает. Затапливаю печь, приоткрываю дверцу, и отблески огня дрожат на стенах, на ведре для мусора, но свет не пачкается. Это его божественное свойство.

На пустырях и свалках, на помойках не пачкается лунный свет. Я не заигрываю с небом, и это озарение ко мне приходит от горящих дров. Огонь гудит, разбрасывая сполохи и золотые нимбы. Я подметаю пол, но сполохи и нимбы остаются…

Оглядываюсь. Вот, теперь не будет стыдно, когда из темноты появится промокший гость, которому я благодарен уже за то, что навожу порядок в доме, для себя не стал бы, и оживаю, разгоняя кровь по закоулкам тела, налаживаю, как снабжение в далеких селах северных провинций.


*

— А вот и я! — сияющий Панков, профессор филологии, выходит из моторной лодки, преувеличивая нашу радость, три — идеальное число, проверенное на безлюдье.

Теперь нас четверо, но у меня есть подозрение, что здесь появится еще один осенний гость.

И я не удивлюсь, когда из лодки выйдет Игорь Чепелев, фамилию я изменил, единственная в этой книге ненастоящая фамилия из-за того, что автор «одарил» его своими недостатками.


Марухин и Панков уходят вверх по реке к Жемчужному порогу.

Теперь сквозь них видны далекие леса и облака. Последний раз я соберу их в этой книге…

Замечу заодно, видения не номеруют. На облаках не ставят номера. И эта книга начинается с любой страницы, где открываешь, там она и начинается.