Золотая блесна. Книга радостей и утешений — страница 13 из 18


*

Ночью прямо за дверью — небо.

Марухин взял ведро, перешагнул порог и засвистел.

— Сияния?

— И лебеди.

Набросив ватники, мы вышли на крыльцо. Недалеко от нас за темным лесом кричали сотни лебедей. Каждый год они здесь собираются перед отлетом, лебединый вокзал…

В холодном воздухе звенели голоса, напоминая отдаленный лай собак, и высоко над нами текли зеленоватые сияния неуловимой формы, в одно мгновение они перебегали небо, — я видел скорость света!

Пронзительные крики птиц и светлый холод ночи довели нас до озноба.

— Ну, хватит.

Вернулись в теплый дом. «Скрипят телеги в полуночи будто лебеди растревоженные…».

Марухин знает этот скрип телег, рыдание и голошение несмазанного колеса… В детстве его украли и возили в таборе цыгане. Почти у каждого есть что-то затаенное от самого себя.

Особенное свойство памяти — не помнить то, что знаешь.


*

В окне — инспектор Тишин с коробом выходит из моторной лодки, отряхивает дождевик и шаркает подошвами по вереску. Обувь снимать у нас не принято. Осенью пол холодный, к тому же я не представляю Гоголя в гостях у Пушкина — в носках и шлепанцах они беседует о Байроне. И Байрона не представляю с банкой для окурков возле пожарной лестницы.

У Тишина — заплечный короб из бересты, а в нем — гостинцы от смиренных мучеников Ивана и Петра Шкляревских; в комарах на коленях они собирали чернику.

Завернутые в чистую бумагу и в полотенце, — пироги с черникой, с хариусами. Теплые!

Марухин достает из ниоткуда «Беловежскую».

— Скажи веселый тост…

— За Байрона и Пушкина — в штиблетах! И за Ивана, мученика в комариной мгле. Там не дают на чай, зато не стыдно ползать на коленях перед черникой и морошкой.


*

Блесны, покрытые свинцом, легко тускнеют.

Вечером мы полируем их стальными иглами и возникает синеватый жар, свинец горит, как чешуя голодных хариусов, которых «ненавидит» семга, как пожирателей ее икры.

Когда мы возвращаемся домой, забот у нас хватает.

Надо приготовить ужин, помыть посуду, принести воды, развесить мокрую одежду, нарезать зачерствелый хлеб (для сухарей), заправить лампу керосином.

Такой огромный день и наслаждение расслабленного тела.

— Олег, тебя не мучают бессонницы?

В углу — курлыканье…

— Марухин, а тебя они не мучают?

— Бессо…?

Не договаривая, засыпает.

Голова прикоснулась к подушке и я живой — в раю. Приятнее туда попасть, не умирая!


*

(Ужас бессмертия)

Одна моя нога была на берегу, другая в лодке, но лодка отошла… Не дотянулся до куста и оказался в ледяной воде. Замечу весело, что дальше было глубже, но лодку я поймал.

Под дождиком бежал домой и засмеялся — не промокну!

Ночью меня трясло, лицо горело, и вот тогда кошмарные видения меня столк­нули с ужасом бессмертия…


Сначала это был какой-то рынок. Я долго выбирался из толпы, уже не видя ни капусты, ни огурцов. Мои ноги цеплялись за ноги людей, я шел в бесконечной толпе, продирался сквозь плотную массу стариков и старух на улицах и в переулках и вырвался из города, но и там было столько людей, что иные сидели на ветках. Какой-то юноша мочился на глазах своей любимой. Я спросил у старухи:

— Почему здесь так много людей?

— Здесь еще ничего.

— А дальше?

— Ты что, с неба свалился? — рассвирепела старуха. — Куда нам деваться, никто ведь не умирает.

— Как не умирает?

— А иди ты…

Под кустом валялась смятая газета. Я поднял ее и прочел заголовок: «Ужас бессмертия».

Триста лет назад ликующее человечество избавилось от смерти. Кто мог подумать, что на памятниках гению появятся слова:

— Будь ты проклят!

— Да здравствует смерть!

Весь ужас в том, что мы уже привыкли жить с ощущением бессмертия. Мы не хотим вернуться в прежнее состояние и не можем жить дальше, даже ограничивая рождаемость.

Плотность населения на Антарктиде…


В окне до горизонта — ни души! Еловый лес на берегу реки, и ни души вокруг, но радостно, как в детстве, когда все лето было впереди.


*

Днем еще лето, а вечером и утром осень пронизывает холодком. Рябь набегает на лицо, и мой двойник со спиннингом стареет прямо на глазах, а мне стареть нельзя. Я не подсвечник и не статуэтка в лавке антиквара, где уважают старость.

Я знаю, где живу, здесь мне никто не скажет: «Старшим преимущество».

Какие-то шуршавые слова, как попрошайки с шамкающим ртом.

В оригинале звук отчетливый и величавый:

— Сэниорэс приорэс! Что означает — старшим преимущество. Латынь.

Рябь улеглась, лицо помолодело. Я подымаюсь по крутому склону — без одышки, мне стареть нельзя.

Марухин и Олег уплыли на попутной лодке за провизией, и я — один, иду и громко повторяю:

— Сэниорэс приорэс!


*

Белая кружка, соль, зеленый огурец на ледниковом камне… Интуитивно я люблю привычные цвета.

Когда моя жена купила черную посуду (на тарелке муху не увидишь), в моем сознании возник сигнал опасности, как на дозиметре возле «Добрянки».

Оттуда я ушел, не задевая ивы.

Поджариваю сало на костре, завариваю чай и ставлю кружку на другой валун, слегка затопленный, быстрей остынет.

Марухин и Олег спускаются с холма, я вижу вспышку на блесне Олега.

Блуждающий мираж библейских рыболовов. Безлюдье приближает к прошлому…


*

(На тропе)

— Почему-то они выбирали меня. Уже тогда. И кем я только не был!

В пятнадцать лет, еще не целовавший, я был развратником, и на столе у нас в 12 ночи танцевали девушки.

Там же мать проверяла тетради, на другой половине стола.

— Еще придумают и не такое.

— Дай Бог дожить!

— Еще узнаешь о себе такие чудеса, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

— Дай Бог дожить!


*

(На тропе)

Лапландский серебристый мох, свисающий с куста, обрисовал знакомое лицо с волнистой бородой.

— Вы нравитесь себе, синьора? — спросил художник, сдернув покрывало с небольшой картины.

— Ой!

— Что-то вас огорчает?

— Здесь я такая хитрая.

— Нет, вы таинственная.

— А где цепочка с золотым сердечком?

— Цепочка отвлекала.

— Кольцо не нарисовано. С рубином…

— Ну, синьора, если картина вам не нравится, вот ваш задаток.

— А если кое-что подрисовать?

— Подрисовать? Затея интересная, — сказал, смеясь морщинами, художник, — напишите ваши пожелания…

И вот она идет мощеным переулком и бормочет:

— Цепочку не нарисовал, кольцо с рубином не нарисовал, как будто у меня нет украшений, я же не бедная.

У синьоры Паолы войдешь и видишь на стене портрет, больше окна, а этот маленький. Надо было заказать ее художнику. Я так и сделаю!

Глаза блеснули, каблуки зацокали бодрее. И появилась странная улыбка Моны Лизы, та самая…

Кого здесь только не увидишь сквозь серебристый мох, свисающий над головой, пока проходит дождевая туча.


— Комар под пленкой оглушил меня, как будто я сидел под колоколом.

— Контузия! — смеется брат.


Под баркалабовскими грозами в июле мы отбегали ночью от костра, ложились на лугу и накрывались пленкой. Дождь пробегал по нашим спинам. В отверстие, оставленное для дыхания, текла такая свежесть, что земля кренилась…


*

Ночью прошла гроза, и я боюсь проспать сбитые ветром яблоки.

В овражном переулке, что ведет к базару, яблони свешиваются над деревянным тротуаром и над лестницей. Надо только прибежать туда пораньше и наберешь кошелку «белого налива»… Упавшие на землю яблоки — ничьи. Срывать нельзя, а что упало, то пропало. Только бы не проспать!

В открытое окно текут потоки свежести, и голова моя пьянеет, я лежу на воздухе и засыпаю… А когда проснусь, яблоки все подберут — до следующей грозы. А когда она соберется? Может, ночью ни одной не будет или начнут громыхать недели через две, летние яблоки уже уплывут к торговкам. Эти — первые, самые вкусные и дорогие. Мать приносит с базара два яблока, брату и мне.

От волнения и от обиды, как будто я уже проспал, больно кусаю губы, стараясь превозмочь свое безволие. Силы небесные меня затягивают в сон, диван плывет, и я опять кусаю губы.

Лежу с открытыми глазами и смотрю в сверкающее черное окно, смотрю на мокрый серебристый тополь. Совесть моя чиста, мне трудно не заснуть, но я не думаю об этом и ничего не знаю о нечистой совести.

Нет, лучше я дождусь рассвета во дворе.

Тихо встаю, беру клеенчатую сумку, теперь таких не делают, и тихо открываю дверь. На улице светлей, чем дома, потому что больше неба. Бегу по мокрому булыжнику. Пожарный переулок, запахи развалин и сараев, кинотеатр «Родина» с Тарзаном на афише, в скверике возле скамеек блестят селедочные головы, вонючий рыбный магазин и… лестница, ведущая через овраг к базару. Спускаюсь в яблоневый переулок и вижу прямо под ногами в лужах, в траве, в канаве — белые большие яблоки. И на дощатом тротуаре. В июле даже буквы округляются — июль. И если падает с баржи коробка, то от нее расходятся круги, а не квадраты.

Я подбираю яблоки, прохладные и мокрые, и вздрагиваю, — на крыльце стоит старик, хозяин сада.

Он говорит:

— Бери, бери, не бойся.

Я молча прохожу мимо него и слышу:

— Кто рано встает, тому Бог дает.

Я быстро набираю полную кошелку, она оттягивает руку, в овраге — тишина, враги все спят, по скользкой лестнице взлетаю в город и бегу домой. Всем хватит! И брату, и отцу, и матери. Во дворе я вытираю о рубаху яблоко, надкусываю, и тонкий запах «белого налива» долго висит после меня в подъезде. Об этом я не думаю.

И тот старик, измученный бессонницами или совестью, и лестница, ведущая через овраг, и яблоки на мокрых досках исчезли навсегда с такой щемящей безвозвратностью, с такой невозвратимостью, что в Могилев я больше не приеду.


*

Шли по тропе, и я сказал Марухину:

— В глазах какой-то голый куст и лодочный сарай. Зачем они сейчас возникли?