Золотая блесна. Книга радостей и утешений — страница 14 из 18

— Причуды памяти…

— Но почему невзрачные места? Столько было роскошных закатов! На Сояне, на Керети… Так нет же, голый куст, канава вдоль забора… Необъяснимое сочувствие невзрачному.

Тропа сужается, и я молчу. Спиной не разговаривают. В глазах — река. Осины. Мокрый мох… «Классические мифы древних греков», книга, купленная в Умбе.

— Почему ты смеешься?

— Я упрощаю мифологию!

— А можно вслух?

— Нарцисс не мог сидеть так долго над водой без удочки и без горбушки хлеба, натертой чесноком.

Невыразимый звук согласия…

— Когда я убегал на Днепр, мать говорила:

— На целый день не уходи.

А отец говорил:

— Захочет есть, вернется.

Марухин сел на мокрый мох и стонет от восторга.

— Нарцисс… Захочет есть, вернется!


*

(На Сояне)

Усилия античного солдата, вооруженного пращой, и спиннингиста с двухкилограммовой сумкой — примерно одинаковые.

Измученные, мы пришли домой. Не было сил сготовить ужин.

Из двух лошалых самок достали недозрелую икру, обычно мы их отпускаем, но этим рыбам не повезло, слишком глубоко застряли в челюстях крючки.

Икру обдали кипятком и съели по тарелке свернувшегося плотного белка, похожего на недоваренный горох.

Проснулись мы одновременно от внезапной боли. К горлу подкатывала тошнота. Марухин выбежал из дома, зажимая рот.

Даже испорченная семга не вызывает отравлений. Лосось «с душком» у мест­ных жителей считается деликатесом, как у французов сыр «Рокфор».

— Диагноз — отравление белками, — весело сказал Марухин, — мы съели по тарелке витаминов!

Всю ночь мы пили чай, инстинкты самоизлечения нам подсказали, что лучше не ложиться, чтобы вода быстрей промыла печень. Если лежишь, в твоем желудке — озеро, если стоишь — река.

К утру пришли в себя и затряслись от смеха.

— Допустим, у тебя есть миллиард, — сказал я бледному Марухину, — а твоему желудку хватит четырех картофелин. Даже тарелку семужьей икры ты съесть не смог!

— Миллиард, это сто миллионов?

— Нет, это тысяча миллионов.

— Кошмар!

— Если считать руками, потратишь три или четыре месяца.

— Какими бумажками?

— Сотенными.

— Четыре месяца?

— Если считать и днем и ночью. А десятками — несколько лет.

— Миллиард — это что-то тоскливое, лучше миллион.

— Но без любимых книг…

— Почему?

— Потому что перечитать «Три мушкетера» или «Тиля Уленшпигеля» для деловых людей — непозволительная роскошь.

— Лучше сто тысяч с Тилем Уленшпигелем.

— А с Геккельбери Финном? Помнишь, он постучался к людям. «Это всего лишь я, Гек Финн».

— В придачу ничего не надо!


*

В открытое окно влетали мотыльки, и в Могилеве наступало лето.

Под лампочкой без абажура мать проверяла школьные тетради, последние. Отец готовил ужин. Брат проявлял в кладовой фотографии, а я читал истории кладоискателей, вдыхая запахи укропа и картофеля.

И это было счастье.


*

Любимых книг всего-то ничего, до весны не хватает. Как же я не выучил их наизусть, все время перечитывая? Ведь я же помню. где вычерпывал из лодки воду консервной банкой с надписью «Фасоль», возле какой канавы с одуванчиками завязывал шнурок.

Уютный свет в углу и тайна незапечатления — спасительная в полосе дождей и прозябания.


*

Под звездами, после бутылки «Кьянти», я говорю, обняв Марухина и брата:

— Время и место пребывания живого существа в необозримости Вселенной не имеет времени и места, а юридическая тяжба этого несуществующего существа с другим отсутствующим собирателем невидимых с Луны квадратных метров является научным подтверждением существования зеркальной бесконечности, когда присутствие ничтожного почти непостижимо.

Чем беспредельнее пространство, тем бесконечней уменьшение обратной меры. И миллион — это микрон, а миллиард — микроб среди других мельчайших инфузорий, когда мы левым глазом смотрим в микроскоп, а правым — в телескоп. Я предлагаю выпить за Рокфеллера. Он заглянул туда и загулял в нарядных шелковых рубахах. Брызги шампанского! — у края бесконечного отсутствия.

— Придется выпить, — говорит Марухин и уточняет: — Предпоследняя…


*

Утром во сне болели руки. Изрезанные леской пальцы опухли, трещины не заживают, им надо дать покой и ничего не делать, а это значит не ловить, но не ловить я не могу и ничего не делать не могу — за счет Олега и Марухина, пальцы у них такие же истерзанные, холодная вода ломает наши руки, ноющие до локтей, я засыпаю позже всех и слышу стоны. Утром я говорю:

— Вы стонете по очереди.

— Гуси уже летят.

— Лебеди, — уточняет Олег. Ложку он держит, не сгибая пальцы, и я прямыми пальцами завариваю чай, открываю консервы.

Забавно быть примитивнее своих возможностей, одновременно восхищаясь совершенством человеческого мозга, координацией движений, как это все возникло?! Израненные пальцы дарят изумление, раньше мне в голову не приходило такое осознание своих возможностей, а вместе с ним оттенков радости, которых раньше не было, их тончайшую связь с управляющей силой сознания, гармонией нервной системы.

Я с удивлением смотрю на брата, на Марухина, смотрю на две необъяснимых тайны, и тишина безлюдья обостряет изумление перед реальностью биологического чуда. Так и с ума сойдешь от новизны того, что было для тебя таким обычным.


*

Инспектор Тишин получил зарплату и пересчитывает новые бумажки негнущимися пальцами, стараясь расслоить купюру.

— Олег, они не слиплись?

— Нет, — говорит Олег, — не слиплись.

— А бывает, новые слипаются.

Олег сочувственно молчит.

Пересчитав зарплату, Тишин махнул рукой. Идет по деревянным тротуарам в магазин, и доски прогибаются.

— Тишин! Зачем они тебе? Эликсир бессмертия не продается.

Остановился. Возвращается.

— Бессмертие — абсурд! Ну сколько будет длиться детство человека? Тысячи лет? Это же дети — паразиты.

— Время растянут в сознании, минута превратится в год.

— Ну и сколько ты будешь пить чай?

— На конторке всю рыбу выловят, — сказал Марухин.

— Тогда вперед!

Мотор — 12 лошадиных сил, звенит и превращает небо в колокол.

Марухин принимает на себя потоки холода, а я сижу спиной к нему и вижу убегающее время…


Шумит порог. Вода переплетает звуки, похожие на плач и смех. Отголоски далекого хора витают над водоворотами и струями, над глыбами отполированных зеркальных валунов; причудливый мираж воздушных колебаний, висящих надо мной, напоминает мне, что есть другие гласные, неуловимые для слуха, незнакомые.

Замечу заодно, что эта книга — для прерывистого чтения.


Сегодня мне приснилось слово, которого нет в русском словаре. Красивое и легкое, как синьорина, как синьор. Я проснулся счастливый. Марухин и Олег заметили, что я все время улыбаюсь.

— Игорь что-то скрывает.

— Нашел струю! И где-то недалеко…

Я взял тетрадь и вышел на крыльцо, чтобы впервые написать приснившееся слово, и вдруг оно исчезло, растворилось.

Только что я держал его перед глазами, как же так? Я забыл его звучание и начертание.

В отчаянье я повторял все буквы алфавита с надеждой — зацепиться, вспомнить, увидеть между ними щель, в которую спрятались буквы.

Мычал — в забытых судорогах речи, среди холодных валунов и острой свежести воды, трясясь от перенапряжения, коверкая слова и составляя звуки, я был почти взаправду там, где не было ни итальянской, ни китайской речи, я говорил на всех возможных языках, не понимая смысла (как буквы ни сложи, получишь слово на каком-нибудь наречии — родном или чужом).

Забыл! Забыл! Забыл!


*

Бывает, прилетит с туманом что-то щемящее, невыразимое, только душа на вздохе всхлипывает, как расстегнувшийся баян, свисающий с плеча слепого баяниста. И ты не знаешь, что же это было, даже вернешься к месту, где возникло это состояние, но не вернешь…


*

Дрожа от свежести, я рыскал по росе в намокших башмаках, выдергивал крючок из серебристой челюсти чехони и что-то бормотал в языческом экстазе на языке исчезнувших племен, а солнце опускалось.

Четырнадцатилетний рыболов, я знал места, где у меня могли отнять моих чехоней, и обходил возможную засаду. Это был исторический опыт, запрятанный в потемках памяти.

Все человечество однажды разделилось на убегающих и настигающих, и я принадлежал к той половине, которая спасалась от погони. В своих фантазиях я часто прятался и что-то знаю… Убегать интереснее, чем настигать.


Взлетев по лестнице на городскую кручу, я замедлял шаги при свете фонарей. Страх исчезал и вместе с ним куда-то исчезали молекулы таинственных кислот, в которых закодированы все набеги и засады.

После Чернобыля мне снился сон… Оглядываясь, я и брат переплываем Сож на плоскодонке и уходим лугами, заросшими сорной травой.

Дозиметр я выбросил в кусты, лучше не слушать писк и не смотреть, как набегают цифры.

В пустой деревне далеко слышны удары падающих яблок, и мы идем туда…

Брат говорит:

— Теперь они нас не найдут!


*

Над Кандалакшей и над Умбой моросят дожди, все побережье затянуло. Читал «Словарь античности» и наслаждался прозябанием, как будто я сбежал в унылую Халкиду.

Мокрые куры во дворе, и Аристотель с чашкой сыродоя…

Он убежал! В Халкиде есть вино, есть козий сыр, они приятнее цикуты.

Его ученики, привыкшие к ходьбе перипатетики, с мешками книг и рукописей ночью шли на север. Светильники не погасили, пусть думают, что их учитель дома.

Шли в темноте, оглядываясь и прислушиваясь. Днем отсыпались в зарослях орешника. Не доверяли даже пастухам.

Сократ не убежал. Он не умел записывать и выпил яд. Все ненаписанное гениальнее, если не дали записать.

Но сыродой приятнее цикуты. По правде говоря, я не прочел трактаты Аристотеля (материя, эстетика), но я люблю его за то, что он бежал, не дался, не позволил им надавливать ногами на живот и прижигать железом, проверяя качество своей работы.