Золотая блесна. Книга радостей и утешений — страница 15 из 18

В темноте с рыбаком переплыли залив, отделяющий остров Эмбею от Греции.

— Пусть караулят свет! — сказал веселый Аристотель, вдыхая кислый запах сыродоя.


Навьюченные рюкзаками, Марухин и Олег выходят из моторной лодки.

— Привет, перипатетики!

— О, это что-то новое.

— Нет, очень старое, философы-натуралисты из лицея Аристотеля, они беседовали на ходу.

— Так это мы! — смеется брат. — Пе—ри-па-те-ти—ки.


*

Веселый ужин без числа и года…

— В лунные ночи там появляются мерцающие браконьеры, дробильщики слюды. Они выходят из земли и ставят сети, спрятанные под кустами. Суп из слюды не сваришь.

— Там карьер, — уточняет Панков, — я был у них заложником, пока стояла сеть. Потом исчезли…

— Ты пропустил начало.

— Вот ужас! Мы идем — они стоят и светятся. На волосах и на одежде — слюдяная пыль переливается и вспыхивает, но сходство с марсианами опровергает лексика с преобладающими «ять».

Слава Богу, свои!


*

Инспектор Тишин — инвалид реки. Пальцы его хрустят, колени щелкают, а в рюкзаке у Тишина — ти-ши-на. Зарплата меньше, чем у продавца в киоске, но никуда он не уедет. И Харьковский останется в Сояне. Я знаю, что их держит. Азарт погони, которой миллионы лет — от мамонта и до Марухина.

— В Умбе ты покупаешь сахар-рафинад, а в Варзугу привозишь сахарный песок, — сказал нам Тишин.

— Ну и что? Мы будем посыпать морошку!

Тишин махнул рукой, и мы поехали.


— Дальше дорога будет хуже.

— Неужели бывает хуже?

— Машина не выдержит тряски.

— А мы?

— Резина и металл изнашиваются быстрей живой материи, — сказал философ Тишин, — знаешь, сколько лодочных моторов я пережил? Сколько напильников, отверток, гаечных ключей… А сколько чайников! Резиновые сапоги — на два сезона. Надо немного подождать, пока отступит море.


Олег нашел родник, подвесил чайник над огнем, Марухин расстелил клеенку, нарезал хлеба и открыл консервы.

— А почему живая человеческая кожа, задень крючком и проступает кровь, выносливей резины и брезента?

Слушая Тишина, я молча вспомнил темные заборы и переулки юности, где отвлекал погоню от приятеля, он был хромым, и в свете фонаря, когда они отстали, увидел на ладони белую полоску…

Пальцы мои были липкими от крови, в кустах поранил руку, но царапина в минуту затянулась от страха или от волнения.


*

Остановились возле «Корабля» — продолговатого гранитного холма, где добывают аметисты. Я подобрал осколок, переливающийся на изломе лиловыми лучами.

— Сакральный камень византийских императоров…

Мы оглянулись. Из бревенчатой сторожки полигона возник интеллигентный сторож и вежливо сказал:

— Мечтаю закурить.

Марухин выделил ему несколько пачек сигарет.

— Я не во сне? — спросил счастливый сторож.

В знак благодарности он одарил нас целым рюкзаком сиреневых сияний.

— Привет из Византии.

До устья Варзуги мы ехали песчаной полосой отлива, идеально ровной, упоительной после ухабов.

Море плескалось под колесами, а слева простирались Кузоменьские пески, безлюдные заветренные дюны, печальные, как детская любовь.


— Только в свою реку идет она из Баренцева моря и Атлантического океана, только в свою реку, минуя все другие. Неповторимый вкус родной воды запечатлен ее тончайшим осязанием… Дальше думать боюсь.

Заборщиков, инспектор Варзуги, достал никелированную фляжку, подарок за собачью службу от коллег по ревматизму.

— За Варзугу?

— Нет, за ухабы…

Вся Варзуга была в кругах и всплесках.

— За ухабы от Умбы до Варзуги!


*

Развернутые спальные мешки с рисунками материков и океанов, с жирафами и пальмами — наши географические одеяла.

Нарядная клеенка на столе, железная коробка с чаем и белые эмалированные кружки до стены продолжают приятное глазу пространство, — владения Марухина перед набегами Панкова, правда, не более чем половецкими, преувеличенными в «Слове о полку», что подтверждает подлинность и время написания, хотя при чем тут время?

— Дружину твою, князь, птицы крыльями приодели…


На Сояне есть место, где ручей напоминает голос Дмитрия Сергеевича Лихачева, его негромкий смех за чаем в Комарове.

В свой день рождения он подарил мне ручку с золотым пером и каждодневную тетрадь в красивом переплете, «для стихов», а я записывал в ней связки чисел, выпадавших на рулетке: 21–12, 29–36…

Произошло признание, и Лихачев смеялся, как вода, под ивами на перекатах.


*

— И Сулб уже не течет серебристыми струями к Переяславлю, и Двина помутнела под криками половецкими (вброд перешли Двину)…

— На Немиге снопы головами стелют, молотят цепами железными, жизнь кладут на току, веют душу от тела…

При чем тут Оссиан с его риторикой?

— Скрипят телеги в полуночи, будто лебеди заметались…

— Рцы! — пронзительная ось несмазанного колеса.

— Волки воем в оврагах грозу подзывают…

Какой-то белорус из Полоцка (Ходына?) гипнотизирует века метафорами гениальной силы, белкой течет по древу речь Бояна, в Киеве слышит, как звонят Всеславу в Полоцке колокола, и увлекает ритмом скачки, — в пятницу спозаранок потоптали полки половецкие, и пречет в буквах карканье (говор галочий пробудился), и удлиняет строчку, — «перегородили русичи широкую степь щитами», и на ходу роняет поговорки — «с конца копья вскормлены. Что тебе Волгу, веслами расплескать?». И завораживает звуками «а Игорь рече: — О, Донче!». Как такое возникло в XII веке среди повествовательной риторики?

Ну, феномеЂн, феноЂмен перед долгим прозябанием без Архимеда и без Авиценны. Не повезло с завоевателями. Европу — Древний Рим, а нас — колым.

И ко всему — Гольфстрим не должен был сворачивать налево (так нам сказал учитель географии), но вопреки вращению Земли шарахнулся от нас.

Я и теперь, бывает, бормочу, затапливая печь на Умбе: — Не туда повернул.

Холодный пол, холодная одежда, как будто собираюсь в школу и стучу зубами. Но радио гремит, играет «Марш нахимовцев»:


— Солнце сияет ясное,

Здравствуй, страна прекрасная


На валенках скрипят алмазы снега, и воробей, которого я подобрал в сугробе и напоил слюной, чирикает за пазухой. Чив-чив, живем!


И наступает лето! На темном серебре Днепра застыл мой поплавок; и набегает рябь, пронизывая до озноба такой невыразимой жалостью, как в «Слове о полку…». Но поплавок притапливает густера! Ого, какая густера — на сковородку! Еще бы две таких…


*

Вода в реке все время подымается. На водомерной палке каждый день мы делаем зарубки. Пока не остановится и не начнет спадать, ничего не поймаешь.

Игорь Чепелев включил и слушает транзистор.

— Ну что там у людей?

— Ну что у них…

Заходится беззвучным смехом.

— Черный квадрат Малевича показывают в Амстердаме.

— Панков, — коварно спрашивает Чепелев, — что ты об этом думаешь?

— Что я думаю?

— Ну, продолжай…

— Я ремонтировал квартиру. Квадратный метр покрасочных работ стоит сорок четыре рубля.

— Александр! — с восторгом произносит Чепелев и с утонченной грустью провокатора заманивает в разговор Панкова.

— А очереди в галерею? Ах, гениально! Александр, что ты думаешь о них?

— Я думаю, а не сварить ли нам картошки и заодно проверим качество засола.

— Панков сошел с блесны!

Счастливый смех в уютном теплом доме.

Я вижу этот дом внутри и в то же время — темный, мокрый, одинокий — со стороны, как будто вышел за водой. Необъяснимое двойное зрение.


Олег нашел в кустах оборванную сеть, распутал и повесил над плитой — сушить грибы.

Так странно, просыпаясь, видеть в ячеях для сельди подосиновики.

Наглядное пособие для неожиданных соединений и возможностей.


Ночью возникла смутная догадка… На всякий случай, чтобы не забыть, бросаю на пол сломанную сигарету и смеюсь, аккуратный Марухин подымет ее, и я не вспомню, что же это было…


*

Высвистывая полонез Огинского, Панков меняет леску на катушке, а Игорь Чепелев сидит напротив и смотрит с умилением.

— Александр! Давай поговорим.

— О чем?

— Об утонченном счастье одиночества…

— Поговори об этом с Игорем Шкляревским.

— А я хочу с тобой.

— Счастье одиночества?

— Ну, продолжай.

— Это когда ты ловишь на Большом пороге, а я на Малом. А утонченное счастье одиночества, это когда ты ловишь на Мегре, а я на Сояне.

В углу Олега — носовые звуки, уже невыразимые письмом.

— Александр! Ты так не думаешь, ты не такой. Я подарил вам две реки. Я научил вас медленно вести блесну…

— А Игорь?

— Что Игорь? Я тащил его рюкзак.


*

(1974 г.)

Из Долгощелья на моторной лодке мы приплыли в Сояну. На берегу стояли мрачные дома, в окнах было темно, и только два окна светились в доме на горе.

Мы постучали в мокрую дверь и стали извиняться за вторжение.

— Входите, дом с собой не носят, — сказал хозяин.


Есть тайные опознавательные знаки, по ним здесь узнают своих. И получается, что незнакомый гость с указательным пальцем, изрезанным леской, и никуда его не спрячешь за ужином, за чашкой чая, промокший гость со спиннингами в тубусе, как будто он — проектировщик (хозяин только усмехнется), найдет ночлег и ужин. И килограммов десять соли крупного помола ему отсыплет тайный член речного ордена. И где ловить, расскажет голосом, шершавым, как пшеница, когда ее пересыпаешь из мешка…


Был тихий, пасмурный, прохладный вечер. Мы подошли к «Горшку», — вода на повороте как бы закипает пеной.

Игорь Чепелев сделал заброс и побледнел. Удилище его согнулось. Семга на леске вылетела из потока! Закувыркалась через голову, разметывая воду жесткими ударами хвоста.

Счастливый Чепелев зажмурился от солнца, возникшего лишь на мгновение, и крикнул:

— Игорь! Мы нашли реку.


*

Вношу дрова и слышу голос брата.

— Грибники даже в лесу идут по правой стороне дороги. По привычке они соблюдают правила уличного движения.