Золотая блесна. Книга радостей и утешений — страница 16 из 18

— Это ты подметил?

— Это подметил Игорь. Мы пропускали их вперед и двигались по левой стороне.

— Да, это тонкие маневры, — отмечает Чепелев, поглядывая на Панкова.

— Александр!

— Ну чего тебе?

— Как ты думаешь, почему в двадцатом веке дамы не падают в обморок? Ведь человек физически не изменился.

— Дамы падали в обморок, чтобы привлечь к себе внимание и возбудить упругостью спины того, кто их подхватывал.

— Значит, столько лет они притворялись?

— В Петербурге в 1815 году ходила секретная брошюра, перевод с французского, «Как падать в обморок».

— Не может быть!

— Барышни охотно покупали ее и репетировали плавные падения на руки кавалеров. Ах! — и визжали от восторга.

— Ну вот, а мы им верили… Олег, ты спишь?

— Еще не сплю.

— Расскажи нам что-нибудь о первых чувствах, но с благоговением.

Сыплется тонкое толченое стекло…

— Сам расскажи с благоговением!


Вхожу с ведром воды и слышу голос Чепелева.

— Александр! А знаешь, сколько производят пудры, губной помады, лака для ногтей? Больше, чем удобрений! Все облака пропахли парфюмерией, все ангелы. Ты иногда их видишь?

— Я попадал в них из рогатки.

— Что?

— Возле нашего дома стояла церковь без крыши, мы стреляли ворон из рогаток и попадали в нарисованных ангелов.

— Александр, ты не виноват, в твоих действиях не было умысла.

— Одному я попал прямо в глаз!

Марухин поперхнулся чаем и перекрестился.

— Сколько тебе было лет?

— Дай вспомнить, лет двенадцать или тринадцать.

— Он тебя простил.

— Интересно, что у меня после этого вскочил ячмень.

— Вот! Ты легко отделался.

— Промыли чаем…

Из Чепелева сыплется хрусталь!


Что-то неуловимое исчезло в воздухе.

Несколько дней назад я мог с закрытыми глазами сказать, где мы идем: болото, ельник… Да, это запахи, исчезнувшие ночью, и настроение, навеянное их отсутствием. Солнце уже не нагревает смолы, и цветы, и запахи исчезли.


*

Под вечер Тишин в плоскодонной лодке привез нам старые обшарпанные стулья и произносит речь:

— Все человечество сидит на стульях, на коврах, на корточках, три знаменитых позы. А табурет — ни то ни се, спина не отдыхает, откинуться назад нельзя, даже рубаху не повесишь. Табурет — для родственника из провинции с непринятым подарком, «сало мы не едим». Табурет, — распаляется Тишин, — это отсутствие в тылу засадного полка, на Куликовом поле. Это Ватерлоо.

— О, — говорит Олег, — мы оценили и принимаем с благодарностью.

Довольный Тишин уплывает вверх по реке, в засаду. В Умбе работы нет, все вышли на тропу. Привез и все, и никакой стратегии. Для собственного удовольствия привез нам стулья и уплыл.

Что-то еще пришло ему на ум, хотел добавить, но мотор завелся…

Стулья стоят на берегу, пустые.

— Надо внести их в дом.

— Пускай проветрятся.

Оставили их до утра. Так странно было видеть из окна четыре стула на безлюдной Умбе.


*

Солнце заходит, и Панков поет, перебирая струны на гитаре:


— У ней следы проказы на руках,

На ней татуированные знаки…


Что-то сиротское и журавлиное дрожит в его приятном голосе, и даже Чепелев тактично выжидает с терпением на время очарованной змеи.

Панков поет:


— Эх, тополя и клены облетают,

а меня во вторник расстреляют.


Солнце заходит за осинами, просвечивая их насквозь.

Панков поет над зеркалом вечерней Умбы, а у Марухина в руке картофелина, наполовину неочищенная, и для него почти невыносимо — не очистить ее до конца, не положить в кастрюлю, я вижу по его лицу, что он старается забыть о ней, преодолеть себя, и прихожу ему на помощь — аплодирую Панкову.

Картофельная кожура спиралью падает в ведро, кастрюля на плите. Марухин даже руки сполоснул. Теперь он может слушать Александра, не раздваиваясь.


— Не жалею, не зову, не плачу…


*

Вода в реке уже такая стылая, что руки ноют до костей и отдает в затылке, но Чепелев купается недалеко от берега, Марухин тоже обжигает нервы и ломает вены, насилуя заветный замысел тепла и света в первоначальной капле человечества.

Олег и я предпочитаем душ за домом. Ведро с отверстиями на березе и замк­нутая душевая, обтянутая пленкой.

Согреем два ведра воды и наслаждаемся — под стаями гусей в холодном небе.

— Онг, онг…

— Ого-го—го!

У нас одни и те же восклицания. Приятно иногда поговорить на языке гусей и растереться чистым полотенцем, не нарушая тайну африканской заводи.


*

Под елкой возле Малого порога мы развели огонь и заварили чай.

— Александр!

— Ну, что ты там придумал? — благодушно спрашивает Панков.

— У тебя есть бриллианты?

— Бриллиантов у меня нет.

— А пальто из леопарда?

— Меха я не ношу.

— Хотя бы шапка из хорька?

— У меня есть шерстяная шапка.

— А у тебя, Олег, есть что-нибудь из горностая? Ну вот, ни у кого нет лисьих шапок и жакетов из ондатры.

— Ну и что из этого?

— А то, что 96 процентов меховых изделий из леопардов, котиков, бельков, песцов, лисиц и белок — носят женщины. Сколько женщин сейчас проживает в северном полушарии?

— Миллионов пятьсот…

— Допустим, триста пятьдесят. Зажиточных — одна десятая, тридцать пять миллионов. Помножь их на лисиц, койотов, норок, соболей. На диких козликов, на горностаев…

— Ужас!

— А знаешь сколько нужно шкурок, чтобы сшить манто? Варфоломеевская ночь зверей к 8 Марта.


Мощный удар на плесе!

Круги еще расходятся, а Чепелев уже послал блесну туда, где выплеснулась рыба.

— Сидит!

И, судя по изгибу жесткого удилища, большая рыба. Сосредоточенный и бледный Игорь угадывает ее броски и ослабляет тормоз, изматывая семгу.

— Не торопись, она еще рванет.

И снова визг катушки, ноющая леска… хриплый голос Чепелева:

— Села на все три крючка.

Марухин грустно смотрит на Панкова: вот, был кумир и нет кумира, эта рыба покрупнее пойманной Панковым.

Она сверкает платиновым брюхом, только с моря, широкая и мощная, килограммов на пятнадцать. Семга уже на отмели — хватает воздух жабрами. В одно мгновение, переложив удилище из правой в левую руку, Чепелев берет ее за хвост, широкий жесткий хвостовой плавник не позволяет ей выскользнуть из цепких пальцев человека, выносит ослепительную семгу с блесной во рту. Все! Остается вырезать блесну из пасти.

— Александр, леска очень хорошая, спасибо, но, беседуя с тобой… — Марухин смотрит на Панкова так выразительно.

И снова — смех… На берегу безлюдной Варзины, под низким серым небом с пустыми горизонтами. Там дальше нет людей, и мы смеемся где-то во Вселенной, четыре существа, возникшие так ненадолго на планете, которая случайно оказалась на идеальном расстоянии от солнца и в сочетаниях воды, тепла и света возникла зрячая икринка человечества и разные другие капли таинственных созданий с хвостами, с чешуей.

Дух Одиночества, тоскуя в бесконечности, затеял их в какой-то африкан­ской заводи, дух, дуновение, дыхание… И все философы, великие биологи, лауреаты Нобелевской премии, шпионы кардинала Ришелье, иезуиты генерала Игнатия Лойолы не сумели узнать, кто раскрасил крылья мотылька…


*

Под сапогами на крыльце скрипят кристаллы инея. Вокруг сверкает острый холод неба, не хочется туда смотреть.

Возьмешь охапку дров и, передернувшись, вбегаешь в теплый дом, не притворяясь гением осенней ночи.

Вот керосиновая лампа, сияющая метра на четыре вокруг стола. Сковорода с поджаренной форелью, аккуратно нарезанный хлеб.

Тень брата на бревенчатой стене… Он перемешивает угли кочергой, соединяя вечера людей, тысячи лет смотревших на огонь в своих домах.

Я забываю, что над нами бездна, безразличная к нам, и я к ней безразличен. Непонимание ее умнее «понимания»…


Ни Паскаль, ни Эйнштейн ничего не сказали о вечности и бесконечности, только сержант-сверхсрочник с выбритыми скулами соединяет время и пространство, приказывая новобранцам:

— Копайте от забора до обеда!

В отличие от вечности, которая абстрактна и существует у меня в сознании, бесконечность реальна. Чихать она хотела на число, она — здесь слово неуместное, но иначе не скажешь.

Весь ужас в том, что она длиннее мысли…

И колокольчики на донных удочках осенней ночью отвлекают меня от бессилия перед Вселенной.

— Как же так, ни конца ни края, такого не может быть…

— Тише, звонит колокольчик!


*

Осенней ночью на Березине светился окнами наш деревянный дом. Тончайшие дожди покалывали шею и ладони. В коридоре стояли корзины с грибами.

Некляев что-то бормотал в плену счастливых наваждений, вытряхивал из глаз боровики. Еще он не забрел, как рыболов с графитовым удилищем, под линии высоковольтных передач, где ноющая сталь предупреждает человека. В доме было тепло, но холодком уже тянуло в ноги от дверей.

— Напомни через пять минут, — сказал Олег, — добавим уксус.

Секунды тикали, а я смотрел на них, не соглашаясь с исчезающим… Осталось только слово. В него не надо добавлять укроп и соль, чеснок и семена горчицы. Олег уже собрал их и командует:

— Укладывайте рыжики слоями, не так, пластинками надо кверху, и каждый слой пересыпайте солью, а я займусь маслятами.

Выходишь на крыльцо — Березина в тумане, по ивам пробегает свет.

— К нам кто-то едет.

— Это Сенькин, — говорит Олег.

Сияющий, он входит и кричит (он плохо слышит):

— За километр запах залетел в машину!


*

Солнце насквозь просвечивает перекаты. На мелководье — галька и песок, засеянные золотыми точками, фантазия струящейся воды и преломлений света. И уходить не хочется, так радостно стоять в реке с живым уловом. У брата — килограммов пять оттягивает шелковую нитку, привязанную к поясу.

— Олег, спадут штаны!

А впереди у нас — сверкают перекаты Хариусиный и Жемчужный.

Летит со свистом шнур, вытягиваясь в линию.