Золотая братина: В замкнутом круге — страница 57 из 106

– Я подумаю, – сказал тогда Никита Толмачев.

– Ты подумай. Сейчас я тебе адресок с телефоном изображу. Тут все немчишки, которые при своем деле, с этими визитными карточками, а я принципиально – фиг! – Игнат Федорович гудящему залу пивной показал дулю, крутанув ею в воздухе. – Давай, мой друг Павлуша, по последней – за нашу Расею-матушку! – И слезы навернулись на глаза у владельца таксомоторного парка в городе Штутгарте. – А адресок я тебе сейчас нарисую. Есть у меня блокнотик.

По этому адресу и объявились рано утром 29 мая 1922 года в Штутгарте Отто Штойм со своей Дархен, то бишь Никита Никитович Толмачев и Дарья Ивановна Шишмарева. А адресок указал большой двухэтажный дом с готической черепичной крышей за высоким забором, npoсторным двором, в котором весь правый угол занимал гараж с единственной в этот утренний час машиной. Встречал гостей сам хозяин, появившись в воротах в комбинезоне, заляпанном машинным маслом.

– Знал! Павлуша, братишка! Веришь, сердце чуяло. Решились! – Игнат Федорович заключил Толмачева в объятия. – Это, стало быть, супруга. Хороша, одобряю. Вы ж, сударыня, не обессудьте, я по-свойски. Разрешите к ручке приложиться! Павлуша, друг сердешный! Да на тебе лица нет! Или так в дороге умаялся? Сейчас, сейчас! Мария, принимай гостей!

Во дворе появилась милая женщина, кареглазая, с застенчивой улыбкой, а за ней выскочила целая орава ребятишек, и девочка лет пяти, тоже кареглазая, прыгала и радостно кричала:

– Гости! Гости!

– Поступим так, – распоряжался Игнат Федорович, – пока суд да дело, жить будете у нас. Есть тут две комнаты с отдельным входом. Мария! Веди гостей в покои. Вы там обосновывайтесь, часик отдохните. А я насчет завтрака, который по такому случаю, надо полагать, в обед перейдет, распоряжусь. Ты как, Павлуша, если вместо ихнего басурманского шнапса – насчет «Смирновской»? А?

– Не возражаю. – И даже непонятно отчего, отлегло от сердца у Никиты Толмачева: все образуется.

«Да! Да! Образуется, – подумал он с внезапной яростной уверенностью, – „Золотая братина“ будет моя!»

«Покои» – две комнаты – оказались уютными, родными: тюль на окнах, на подоконниках герань яркими огоньками, в красных углах иконы с лампадами, широкие кровати с целыми горами подушек, слоники выстроились на комоде. Увидев все это, Дарья вдруг расплакалась.

– Ты вот что, – строго сказал Никита Никитович, – рожу-то утри. Возьми-ка… – Он протянул молодой женщине несколько денежных купюр. – Тут на углу, я видел, лавка журнальная. Пойди купи все сегодняшние газеты, берлинские. Уж, наверно, раструбили… Я прилягу пока. Спину ломит.

Дарья ушла, а Толмачев рухнул, не снимая ботинок, на кровать, прямо поверх покрывала, положил руки за голову, смотрел не мигая в потолок. Постепенно и неуклонно чувство опасности стало заполнять его такой плотной, осязаемой, вязкой массой, что у Никиты Никитовича сковало все тело – невозможно было шевельнуться. Он закрыл глаза и мгновенно заснул – как в черную бездну провалился. Его разбудила Дарья, она трясла его за плечо, говоря:

– Да проснись же! Проснись! Тут пишут… Даже снимок есть с твоим рытьем.

Никита Толмачев сильным рывком поднял свое тело, сел, выхватил у Дарьи стопку газет, и сразу в глаза бросилось совсем не то, о чем ему толковала Дарья. На первой полосе утренней берлинской газеты он увидел заголовок статьи, набранной крупными, броскими буквами: «Опять „Золотая братина“ – русский граф Оболин против Арона Нейгольберга».

– Что?! – Никита Толмачев даже тряхнул головой, стараясь прогнать наваждение.

Были в газетах и сообщения с кричащими названиями о подкопе под ювелирный магазин Нейгольберга, были фотографии с ямой, из которой вынули грузовик Ганса Грота, и сам Ганс, и его супруга Хельга с ошалелым выражением лица. Но преобладали статьи о начинающемся судебном процессе, который затевает граф Оболин. «Так… Объявился, брáтушка… Не послушался… Впрочем, нет. Не сам ты на все это решился – кишка тонка! Нет уж, товарищи чекисты!..» И на глазах Дарьи (она не удивилась – давно знала это свойство ненавистного хозяина) Никита Никитович преобразился: стал спокоен, четок, ни одного лишнего движения.

– Так… Запри дверь на ключ. Если позовут, скажи, я заснул, недужилось мне, как проснусь, часа через два, выйдем. Заперла? Молодец. Теперь вон из того чемодана достань стопку бумаги. В кожаной папке. Клади сюда, на стол. Сначала выпишем адреса всех этих газеток. Сколько у нас с тобой дорога до Штутгарта заняла? Часов десять? Хорошо! Да по этим адресам помотаться… Кладем еще часа два. Итого, полсуток. На писанину мне тоже часа два… Бог подсобит – и к завтрашнему утру поспеем. Не горюй, Дарьюшка! Я им покажу процесс!.. Ну а с графушкой как быть? – Он посмотрел на Дарью, прищурившись, и лезвия бритв сверкнули в его глазах. – Ладно, чего-нибудь сообразим, Дарьюшка… Бог даст…

– Ты хоть Бога не трожь, – тихо сказала Дарья. Толмачев не слышал ее.

Берлин, 1 июня 1922 года

На втором этаже отеля «Новая Германия», похоже, начинался порядочный скандал. У двери номера, который занимал граф Оболин (для него был снят тот самый, с беккеровским роялем, полюбившийся Алексею Григорьевичу), стояли товарищ Фарзус, он же господин Иоганн Вайтер, Мартин Сарканис, он же Ганс Фогель, и Глеб Забродин. Все трое поочередно на разные лады стучали в дверь и уговаривали:

– Алексей Григорьевич, открывайте, голубчик!

– Будет вам! Это же мы!

– Неудобно, граф, вы как-никак в чужом государстве!

За дверью в ответ слышались звон разбиваемой посуды, выкрики, потом вдруг обрушивался каскад аккордов, от которых, казалось, бедный рояль немедленно развалится. Из этого каскада рождалась мелодия, и Алексей Григорьевич пел вполне приятным баритоном, – правда, с нервным надрывом:

Утро туманное, утро седое,

Нивы печальныя, снегом покрытыя…

Потом за дверью все стихало на некоторое время, и вдруг опять слышался звон разбитого стекла, вроде бы всхлипывания, невнятное бормотание. Товарищ Фарзус стучал в дверь уже довольно громко, говорил, и в голосе его что-то клокотало:

– Алексей Григорьевич! Это уже – ни в какие рамки, черт бы вас побрал!

И тут тяжело, неровно протопало по коридору, у самой двери граф Оболин остановился, теперь уже он барабанил по двери кулаками, кричал:

– Он меня и побрал! Черт! Черт! А вы его посланцы! Вестники! Ненавижу, всех ненавижу! Будьте вы прокляты!

Открывались двери соседних номеров, маячили любопытные и испуганные лица. Подошел служащий отеля в униформе.

– Какие проблемы, господа?

– Да ничего серьезного, – ответил господин Вайтер. – Наш приятель шалит немного. Вы не беспокойтесь, мы сейчас с ним сами разберемся.

– Может быть, взять у портье второй ключ?

– Нет, нет! Не утруждайтесь. Он сейчас откроет.

– Все-таки я спущусь к портье. – И служащий отеля заспешил к лестнице.

В этот момент в коридоре прозвучал голос, принадлежащий господину лет шестидесяти из соседнего номера – физиономия ехидная и проницательная одновременно:

– Да это же русский граф, которого московские большевики на процесс подвигли.

– Момент, – тихо проговорил товарищ Фарзус. – Ну-ка прикройте меня от посторонних глаз.

Забродин и Сарканис спинами загородили товарища Фарзуса. Господин Иоганн Вайтер извлек из кармана связку диковинных металлических штук, среди которых были и ключи, произвел несколько быстрых, еле уловимых движений – и дверь, скрипнув, открылась…

– Ганс, – приказал господин Вайтер Мартину Сарканису, – постойте, дружище, у двери. Сейчас явится челядь отеля. Скажите им: у нас все в порядке.

Мартин остался у двери, а двое вошли в номер к Алексею Григорьевичу. Товарищ Фарзус, тесня графа, двинулся в гостиную. Алексей Григорьевич, пятясь, смотрел на вошедших налитыми кровью глазами и вид являл ужасный: всклокоченные волосы, мокрый, слюнявый рот, растерзанная рубаха, брюки не застегнуты, граф был без ботинок – одна нога босая, другая в носке. А в гостиной перед товарищем Фарзусом и Забродиным предстала картина полного разгрома: два кресла опрокинуты, пол усеян осколками разбитых бокалов, на столе скатерть, залитая вином, несколько бутылок темного портвейна, тут же поднос с бокалами на высоких тонких ножках (судя по осколкам, половина их, доставленных в номер, видимо по заказу, была уже перебита). И всюду – на столе, на полу, на диванах – валялись сегодняшние утренние газеты с кричащими заголовками на первых полосах: «Граф Оболин – агент Москвы», «Процесс, организованный большевиками», «Созвана правительственная комиссия», «Кто они, стоящие за спиной графа Оболина?», «Прогноз доктора Граубе: процесс не состоится…»

– Все понятно, – подвел итог товарищ Фарзус, – Алексей Григорьевич ознакомился с прессой раньше нас.

«Скорее всего, одновременно с нами», – подумал Глеб Забродин. Граф Оболин тем временем, шатаясь, подошел к столу, налил в бокал, стуча горлышком бутылки о его край, темный, почти черный, густой портвейн, выпил до дна, судорожно глотая, и по небритой шее заходил кадык, потом со всего маху хватил бокал об пол. Постучали во входную дверь, Мартин открыл ее, и было слышно, как кто-то спокойно сказал:

– Все в порядке.

И тут граф Оболин, сев в кресло, вцепившись руками и подлокотники, заговорил:

– Какое общество! Вся банда в сборе… Нет, как же это я?… Доверился… Кому? – Он сделал неверный жест рукой, обводя всех присутствующих в гостиной, и вдруг сказал: – Сатане! Сатане доверился! Ведь вы – дети сатаны! Нечистая сила захватила Россию!.. И вам – «Золотую братину»? Я… собственными руками… Ослеп… Наваждение! Чары! Господи! Прости мою душу грешную!.. Знаю, знаю, за что: за Дарьюшку. Сатанинская у нас с нею любовь. Замолю… Уйду в монастырь… Уйду… – И он забормотал что-то непонятное. Потянулся рукой к бутылке.

– Ладно, – тихо произнес товарищ Фарзус.

И быстро подошел к Алексею Григорьевичу. Последовал короткий мгновенный удар ребром правой руки в шею около уха – и граф Оболин, уронив голову на плечо, кулем сполз с кресла на пол.