Золотая голова — страница 26 из 64

— Ну вот, теперь ты… будешь знать… будешь думать… что это я… я, Юзеф Крюковский… отец твоего… Николеньки… ребенка… твоего… он же теперь… и мой… слышишь!.. слышишь… слышишь?!..

И сказала Евдокия Семеновна, жена Ивана Крюкова, единожды мужу своему нагло, ночью, с проезжим мужиком, изменившая:

— Слышу. Слышу, родной. Слышу. Аминь.


А Иван Иваныч той ночью напился с шахтерами горилки, и на голодный желудок сильно захмелели они, и созоровать им захотелось, и, распевая срамные дикие песни, двинулись они на берег Лугани, на ноябрский сырой и грязный бережок, и взял Иваныч багор, и подошел к банькам, кучно лепившимся у обрыва, и поддел багром баньку одну, слабей всех в землю вкопанную, и перевернул ее, дивяся силище своей пьяной и костеря площадными и подземными словесами себя, друзей, баньки, осень, голод, время, — и спустил баньку в Лугань, на первый заберег, на несмелый тончайший серый, перламутровый лед, и разбил гнилой сруб нежный заберег, и медленно, важно, печально поплыла банешка прочь от берега, от грязи, от земли, — прямо в ночное небо поплыла, в тучи, набрякшие тяжелым черным снегом, и стоял Иван Иваныч, тоскливо на баньку глядел, провожал ее пьяными солеными глазами, — навек провожал: на веки вечные уходила, уплывала она от него, его жизнь, его пьянка-гулянка, голодуха его лютая, осень его близкая, война его распроклятая, революция его кровавая, потроха же ея да детьми его не увидены будут, — любовь его избитая, жена его верная, лишь однажды ему неверная, да прощено будет ей сие прелюбодеяние, ибо отдалась она названому отцу любимого сыночка своего Коленьки, да будет жив он, Николка, да не коснутся его войны и крови, да не увидит он судорог и рвоты голодной, да не расклюют его труп вороны, да не пойдет он червям на пищу, а жить будет, только жить, ведь так прекрасно жить и хулиганить, жить и пить горилку, жить и любить бабу, жить и прямо, весело, сумасшедше глядеть в лицо близкой смерти, как в лицо бабы, под тобой распластанной соленой селедкой, закуской опосля стопки пьяной озверелой страсти: в любви плывущей и бьющейся, в любви как рыба играющей, розовой, румяной, стонущей, зачинающей, — то ли бабочки-однодневки походной, а то ли — навек, до гроба любимой.

ЗОЛОТАЯ

ГЛЯНЦЕВЫЙ ЗАВТРАК. МОДНАЯ ПОМАДА

— Я сегодня в та-а-акой бутик съездила, па-адруга!.. в а-бал-денный… Там такое бельецо купила, закачаешься… От Армани, конечно же, это же мой дружочек, да-а-а-а… Где?.. Ну, долго объясня-а-а-ать… Мы с тобой съездим туда… ну, хочешь, завтра? Завтра я не позирую, и эфира с Сашульчиком нет, и вообще завтра гуляй, Вася!.. вот и съездим. А знаешь, кого я там встретила?.. Ни за что не догадаешься!

Голые ноги нашаривают тапочки.

Голые, очень гладкие ноги.

Как целлулоидные.

И колени перламутрово блестят.

И ногти на ногах тоже перламутрово блестят.

И ногти на руках тоже перламутрово, нагло блестят.

И пальцы нагло вынимают из-под белого махрового халата грудь, и так же нагло, зазывно, возбуждающе мнут, теребят сосок. Сам сосок и кожа вокруг соска выкрашена золотистой краской. Вроде как сусальным золотом.

Красивая девка, сидя на диване с ногами, теребит себе сосок, говорит по телефону и, слегка просунув язык между фарфорово-белыми зубами, нагло, заинтересованно рассматривает себя в зеркало.

Поднимает голую ногу. Пола короткого халата ползет вверх. Под халатом трусиков нет. Есть голый живот и голый бритый треугольник над темно-розовой щелью. Девица слегка отставляет ногу, отводит вбок.

В зеркале — отражение ее бритой письки. Девка облизывает кончиком языка перламутровые губы и откровенно, хулиганя, изгибаясь на диване перед зеркалом, любуется собой.

— Ну кого, кого!.. Догадайся с трех раз…

Девка засовывает себе в раскрывшуюся розовую щель палец. Хихикает. Подмигивает в зеркало сама себе.

— Ну давай, давай… Давай…

Прижимает трубку к уху плечом. Освободилась другая рука. Девка ласкает одной рукой себе грудь, другой — вздрагивающий низ живота.

Махровый пояс халата развязывается, скользя. Девка лежит на диване в распахнутом халате, как нагая богиня на белом кварцевом песке, на берегу моря.

И правда, обивка дивана густо-синяя, как море в грозу.

— Ну, еп твою мать!.. какая же ты глупая, Диди…

Колени торчат вверх. Ступни ракушкой повернуты друг к дружке.

Палец погружается все глубже.

На щеках — румянец.

Видно, как ей хорошо и озорно.

Она кричит в трубку:

— Ну да! Да! Все-таки — да! — да! — это был он! Он!

И — воркует:

— Ви-и-и-итас, мон ами… Виту-у-усик…

Голый круглый гладкий зад слегка приподнимается над диваном. Девка выгибается, ложится затылком на вышитую жемчугом подушечку.

— Ха-ха-ха-ха-ха! — громко хохочет.

Палец гладит увлажненную кожу все чаще, дрожит.

Кончик языка дрожит между белыми зубами.

— А-а-а-а-а… Да-а-а-а-а…

Зубы прикусывают нижнюю, чуть оттопыренную, блестящую перламутром толстенькую губу.

— Ха-ха-ха-ха!..

Дверь неслышно распахивается.

На пороге — с серебряным подносом в руках — лакей.

У лакея глупое, изумленное и смущенное лицо, покрытое модной трехдневной щетиной. Он изо всех сил старается не смотреть на полуголую девицу, ласкающую себя, и старается не уронить поднос.

— Кх-х-хм…

Девица закидывает голову. Продолжает хохотать, как безумная.

Слов нет — уже один хохот остался.

— Ах-ха-ха-ха-ха-ха!.. ха, ха, ха…

Лакей переступает с ноги на ногу — и все-таки, бедный, неловкий, наклоняет поднос, и с него на пол, на навощенный цветной паркет, летят —

фарфоровая чашечка, и коричневая жижа кофе брызгает на белый халат

фарфоровое блюдце с тигровыми креветками

бокал шампанского

бельгийский черный горький шоколад, без сахара

блюдо с лобстером

блюдо с греческим салатом

стакан богемского стекла с соком гвайябы


— летят, летят, разлетаются, брызгают, разбиваются, мешаются, катятся, падают, исчезают, исчезают, исчеза-а-а-а-а…

— …а-а-а-а-а!..

Лакей, с голым подносом в дрожащих, как у маразматика, руках, стоит и смотрит, как красивая девица, его богатая хозяйка, лежа на диване и пьяно, хрипло смеясь в телефонную трубку, вкусно и долго кончает, бесстыдно раскинув белые ноги на синем диване.


Он хочет уйти.

— Пока, дорогая! — весело кричит в трубку его хозяйка.

Уйти ему не удается.

— Стой! — кричит хозяйка ему в спину.

Он встает в дверях, как вкопанный.

Девка глядит влажными, зверино блестящими после оргазма глазами на сдохшее великолепие ее завтрака, разбившегося об пол.

— Ты, — говорит она вполпридыхания, удивленно. — Ты!.. спятил?.. Это все — ты сделал?..

Она говорит тихо. Слишком тихо.

Лакей медленно поворачивается к ней лицом.

— Вы меня рассчитаете? — так же тихо спрашивает бедняга.

Девица прищелкивает пальцами и пальцами же зовет лакея к себе: сюда, иди сюда, ближе.

Он подходит осторожно, будто босиком по горящим углям идет.

На лице его мука написана.

Он неотрывно глядит на нагую, влажную, темно-розовую щель, вывернутую будто бы ему навстречу.

А то кому же?!

Девица шире раскидывает ноги. Жестом показывает лакею: на колени!

И он опускается на колени.

«Ближе», — показывают ему щелкающие пальцы.

И он ползет на коленях ближе.

«Еще ближе».

И он понимает, что от него хотят.


И лицо его летит, как камень, вниз —

и губы летят

и язык летит

и язык движется и дрожит тошнотворно и голодно

и подбородок во влажное, горячее окунается

и глаза, слепые, и ноздри, зрячие, резко ударенные рыбьим запахом, душком разрезанной надвое селедки, падают, падают, падают —


— а потом лицо падает еще ниже, не понимая, кто и зачем ему разбиться приказал; и губы начинают собирать с пола, вместе с пылинками, с крохами мусора, с гладкого паркета, и язык — вылизывать, и глотка — глотать и есть, есть, есть, глотать и глотать, лизать и слизывать всю эту еду. Всю ее еду.

Всю еду — с пола, униженно, ползая на коленях, на животе; нагнув башку, как собака.

Иначе его рассчитают.

Иначе он лишится больших денег.

Он это место с таким трудом получил. С болью. С кровью.

И слышит он дикий, веселый, сытый смех над собой:

— А-ха-ха-ха-ха! А-ха-ха-ха-ха!

И поднимает грязное, в пыли, масле, майонезе, потеках кофе и сока лицо.

И тоже натужно, вторя, подобострастно, угождая, смеется:

— Ха-ха-ха! Ха-ха… ха…


А душа-то плачет.

Ты, встань! Загвозди ей! Залепи оплеуху хорошую!

Так, чтобы она с дивана — прямо в зеркало летела!

Ею — это гадючье зеркало — разбей!


— Ну, все? Вылизал?

…это его — спрашивают?

— А теперь снимай штанишки, негодяй. Уж я помучаю ти-бя-а-а-а-а!

…бя-а-а-а-а… бя-а-а-а-а-а…


Он ложится на нее, елозит по ней, бьется, качается. Его лицо — напротив ее лица. Он видит ее язык, играющий, как рыба, между зубами. Втыкая себя в нее, сопя, задыхаясь, он думает: какая же у нее блестящая, пахучая, жадная, лаковая, перламутровая, модная помада.

ГЛЯНЦЕВАЯ КАНЦОНА. БРОШКА НА КОШЕЧКУ

— Ну, фу! Неужели ты хочешь взять это говно! Я такое говно ни за что не взяла бы!

— Дорогая! Ты это ты, а я это я! Это совсем не говно!

— Ну-у-у, дорогая! Я тебе говорю — это говно, настоящее говно! Говнее не бывает!


Две очень красивых, очень богатых и очень знаменитых девушки стояли в очень модном бутике и покупали себе наряды.

На их голых локотках болтались сумочки, в сумочках лежала всякая ерунда, а еще — пластиковые карты. На картах лежали деньги. Ну, в том смысле, что деньги лежали в банке. Но на картах обозначалось, сколько денег в банке лежит.

Если бы вы поглядели на содержимое карты, вы бы обалдели от количества нулей в цифре, обозначающей деньги.

Или не обалдели бы, а выругались бы матом.