Ну вот. Докричалась.
Достучалась до меня.
А у меня у самой — рак сердца. И рак души.
И я завтра умру. Умру завтра!
И никто не вспомнит. Никто на могилу не придет. Никто.
Ни-кто-о-о-о-о…
На улице, в ее «феррари», ее ждал ее шофер.
Золотая села в машину, подобрав норковую шубку. Ее живые пальцы мертво вцепились в мягкий, шелковистый мех.
— Куда пожелаете? — угодливо спросил шофер.
— В ночной клуб «Ливорно». Напиться хочу. И танцевать. До упаду. — Она прищурилась. В стекла стучалась белая, мертвая метель. — Скорей! Гони!
Она стукнула шофера кулаком между лопаток.
Он резко взял с места.
— Быстрей! — кричала золотая бешено.
— А если мы разобьемся?
Шофер играл желваками под кожей скул.
Встречные машины резко чиркали черными спичками по ледяному черному асфальту.
В каждой встречной сидела смерть и смеялась.
— Разобьемся? Тем лучше! Давай разобьемся!
— Да что с вами? — спросил шофер.
— Я им отвалила на больных детей сто лимонов, — сказала золотая сквозь слезы, всхлипывая, закуривая. Высунула руку с сигаретой в открытое боковое стекло. — Сто лимонов! А жизнь моя сколько стоит?! А?!
Шофер, как безумный, гнал машину, молчал.
Они все думают — вот, я классно живу.
Думают: я лучше всех живу! Я — охеренно живу!
Ни хера я прекрасно не живу.
Я, может быть, вообще — не живу!
А что, что?!
Что я делаю тогда?!
У меня лучшее шматье. У меня лучшие мальчики. У меня лучшие девочки. У меня в друзьях — в бойфрендах — в любовниках — в любовницах — лучшие, богатейшие, знаменитейшие люди мира. У меня роскошные замки: один — под Москвой, другой — в Анталье, третий — на Гавайях, четвертый — в Сен-Тропе. У меня денег — на счетах — в банках русских, американских, швейцарских — куры не клюют!
И что?! Какого хуя мне не хватает?!
Мне…
Я умираю.
Я медленно, но верно умираю.
И я сама понимаю это.
Этого не понимает никто.
Никто, слышите! Никто!
Чертова страна. Блядская страна. Никто в моей стране не задает себе вопрос: откуда у блестящей, золотой Аглаи все это. Все ее замки! Все ее привилегии! Все ее охуенное бабло!
Ну, а если кто и задает себе такой вопрос — хули на него найдешь ответ!
Потому что ответа — нет.
И я, я знаю это.
Потому что я сама ответа не знаю!
И это самое страшное.
У-у-у! У-у-у-у-у!
Никто из вас, суки, не видит, как я вонзаю свои длинные ногти себе в ладони. Как сжимаю кулаки, и кровь из-под ногтей течет.
Из-под моих кащеевых, ведьминых ногтей.
Ах, великолепная Аглая! Вы божественны! Вы лучшая блядь на свете, потому что вы смогли сотворить такое, такое! Что на земле не мог еще никто и никогда!
Вы — полземли под себя подмяли! Полпланеты уделали! Вы полмира накрячили, и вас, золотая дама, вас — еще до сих пор — в тюрьму не упекли — и, блядь, не расстреляли!
А пулька, пулька-то по тебе чья-то плачет. В чьем-то стволе.
Господи! Я не верую в Тебя. Господи! Прости мне, что я не верую в Тебя.
Господи! Ну может, когда-нибудь, когда-нибу-у-у-удь… поверю!
А если никогда?!
Ты меня не найдешь. Ты кинул меня. Ты отвернулся от меня.
Пуля, пуля моя! Может, ты сама найдешь меня!
А что, если мне купить — пистолет?
Что, если мне и правда купить, я не шучу, нет, пистолет?
А что, это классная мысль. Первая твоя дельная мысль, Аглая.
Купи ствол — и вставь его себе в рот, как железный хрен. И гладь, нежно гладь потным горячим пальцем спусковой крючок. И думай, в этот момент думай о чем-нибудь хорошем.
О том, как ничтожна жизнь. О том, как прекрасна, как упоительна смерть.
Все умрут. Я тоже умру.
О, блядь, я тоже умру! Рано или поздно — умру!
Так лучше рано. Лучше — я сама.
Хороший ствол надо купить! Самый лучший! В мире!
Так же, как я — самая лучшая.
Я лучшая, лучшая, лучшая!
Но все равно страшно, страшно, страшно, стра-а-а-а…
Такой — меня никто не видит. Такая — я только сама с собой. Одна. Когда меня никто не видит. Сейчас повою. Сейчас завою. Меня никто не слышит. Я одна. Одна.
У-у-у-у-у!
А-а-а-а-а!
Как хорошо кричать. Как хорошо кусать пальцы. Кусать кулаки. Но я ведь не пьяная. Я ведь не пьяная, правда?! Нет?! Да?!
Черт! Может, и правда выпить?!
Так худо мне, так херово, что… сейчас… полбутылки выпью…
У-у-у-у-у…
…вот так. А-а-а-аф-ф-ф-ф! Бля-а-а-а-а…
…водка бывает или хорошей, или…
Ну как? Отпустило? Полегчало слегка?
Ни хера.
Вся моя чернота — со мной. И никуда, никуда из меня не уйдет, я знаю это точно. Она уйдет только вместе со мной.
Где ломтик хоть чего-нибудь, а?! Ананаса… мясца… виноградинку хоть, кинуть в рот… икры ложечку…
Иначе я… умру… с этой водки хуевой…
Я… умру… и меня… не спасут…
А-а-а-а! А-а-а-а-а…
Плачь, плачь, Аглая. Плачь, дура, золотая голова. Плачь, блядь!
Ты-то знаешь, о чем плачешь. Отчего плачешь!
Оттого, что ты никогда, никогда уже, слышишь, блядь, никогда, ни при какой погоде, нигде, ни в России, ни в какой другой стране, никогда, слышишь, никогда никого не полюбишь.
Да ты и себя — не любила-а-а-а!
Как это?! Как — не любила?!
Да я себя только и любила! Себя только и обихаживала! Себя только…
Врешь. Врешь ты все сама себе.
Ты не себя любила. А свое тело ублажала. Свою рожу кремами натирала. Свои подмышки брила! Свои груди, свои бедра в бархаты-кожи затягивала! Свои ноги — в колготки всовывала! В сапожки из кожи неродившихся телят! Тампоны — в свою пизду — втыкала!
Ты только свое тело…
А свою душу…
Ты… душу свою…
А может, и нет у тебя ее, души-то, Аглая?
А как же ты, без души-то, будешь умирать?!
Вот купи пистолет — и обойму к нему, главное, купи — тогда и посмотрим.
Есть у тебя душа или нет.
А сейчас прекрати реветь. И кричать. Лучше выпей. Выпей еще, еще, ну вот так, ну. Без закуски херово?! Без закуски лучше всего.
САН-ФРАНЦИСКОСтарая фотография
Открытка, посланная из Сан-Франциско, Соединенные Штаты Америки, в Москву, СССР.
На открытке — белокурая и белозубая девушка в полосатом, сильно открытом платье, улыбается, выгнула руку, кокетливо отставила ногу. Надпись по-английски:
HAPPY BIRTHDAY!
На другой стороне открытки — текст письма:
«Здравствуй, моя милая Марэся!
Поздравляю тебя с днем твоего рождения!
Хочу, чтобы открыточка успела вовремя!
Сан-Франциско — прекрасный город, а теперь я хочу увидеть Рио-де-Жанейро, но это в Бразилии! Мы слушаем радио и в курсе, как идут бои. Наши сражаются под Севастополем. Мы душой с черноморскими моряками. Когда придем во Владивосток, я тебе напишу! Целую тебя, моя девочка-ромашка».
Штемпель: SAN FRANCISCO, USA, MAY 15 1942
Эшелон шел и летел, и поднимался над рельсами. За окнами, как умалишенные, неслись, падали в прошлое горы, увалы, степи, распадки, — рыжая и бурая тайга, голые ветви лиственниц, на косогорах — пламя жарков, по всей Сибири обжигающих влажную землю по весне. Эшелон шел по вечной мерзлоте, и земля плакала слезами вдов. Первый год войны. Сколько похоронок? Тысячи? Миллионы?
Николай глядел в окно тамбура. Курил.
После битвы за Москву у него прожелтели до косточек пальцы, а нутро жадно просило спирта — ну хоть рюмашечку, граммулечку. Перед атакой им наливали спирт — кому во что: в каски, в солдатские кружки, в медицинские мензурки, в пустые консервные банки. Кто-то столовую ложку тянул. Кто — бутыль из рук у начхоза выхватывал, губами припадал, а нахала били по локтям, по лопаткам: «Отдай! На нашу долю!»
На их долю много пришлось чистого адского спирта, когда рукопашный — как сквозь пьяную дымку.
И — посмертных, поминальных кружек.
Без спирта он бы не вынес крошева, ада. Стены огня. Земля разлетается в стороны. Крики. Всюду крики. Он зажимает уши, бежит. Прямо перед ним — комиссар. С винтовкой наперевес. Штык — Кольке в грудь направлен.
«Куда?! Стоять! Убью дезертира!»
И Колька поворачивается. И — обреченно бежит в гущу ревущего пламени, мокрой бесстыдной земли, летящей стрелами грязи, комками боли.
А за ним — топот ног, и опять эти дикие, звериные крики, и налегают сзади наши, и фрицы тоже наподдают, штыки торчат оттуда и отсюда, с двух сторон — гуща, лесная чаща штыков, и — вот он, рукопашный бой. Про него Колька в книжках читал. В Марьевке; на сеновале; с фонариком.
Грудь в грудь. Штык вонзается в живого теплого человека. В живое мясо! Они все — мясо! Кровь и мозги, и расплющенная красная плоть! Почему наше знамя цвета крови? Потому что все на свете — кровь! Лишь она одна.
Качается вагон. Летит поезд — разогнался состав, старается машинист, кочегар подваливает уголь в топку. Уголь в паровозной топке; уголь — в корабельной. Уголь, его же в Донбассе шахтеры рвут когтями из-под земли. Земля не отдает человеку свои драгоценности: он сам берет. Плата — жизнь. Взрывы газа. Пары метана ударяют в голову, в грудь. Смертельная горилка. Как ты там, отец Иван Иваныч? Как ты, Матвей Филиппыч, петух рябой? Живы ли? Спускаетесь ли с фонарями в забой?
За что человек человеку платит кровью?
За мир — платит войной?
Дорогая, последняя плата.
Летит эшелон. Летит мимо, прочь Сибирь. Гудит под колесами Транссибирская магистраль. Они оттолкнули врага от Москвы, и их возвращают на тихоокеанские миноносцы. Крюкова ждут на «Точном»? Да. Его одного.
Все, весь его третий курс, все друзья-курсанты — там, под Москвой, в снежных декабрьских, январских полях остались. Кого смогли похоронить, в братских страшных могилах. Кого — так оставили дотлевать, гнить: под солнцем и ветрами. Пища для хищных птиц — мертвое человечье мясо. Мясо.