Золотая голова — страница 32 из 64

«Мы — не мясо! Мы большее, лучшее! Мы — дух!»

Где он, этот дух, у тебя, покажи-ка на себе, Колька.

Еще одну «беломорину» в зубы всунул. В тамбуре уже хоть топор вешай, так надымил. Железная дверь загрохотала, рядом с Крюковым встал коренастый парень, добыл из кармана гимнастерки кисет с махрой. Дым пах остро, перцем, головешками, кизяком. Так смолили оба, в зарешеченное окно глядели.

— Как думаешь, — первым подал голос Николай, — далеко еще до Хабаровска?

— Завтра утром, сказали, Хабаровск.

Парень глубоко затянулся. «Козью ногу» держал двумя пальцами, большим и указательным, на отлете, будто брезговал. Артист.

— Утром-то утром. Скорей бы Владик.

— Да. Скорей бы. Да паровоз шибчей бежать не заставишь.

Докурили. Друг на друга поглядели.

— Из-под Москвы?

— По мне видать?

— И я из-под Москвы. У тебя как?

Крюков провел ладонью по голой голове. Бескозырка в вещмешке упрятана.

— Из трехсот нас — один я.

— Ясно. У нас четыреста было. Пятеро — осталось. А ты как спасся? Гляжу, и не особо изранен.

Николай пожал плечами. Потом расстегнул гимнастерку медленно; не торопясь, приподнял тельняшку. Парень глядел на живот, на грудь в кривых шрамах и швах. Наспех зашивал военфельдшер. Без обезболивающего. Николаю, чтоб не орал, в зубы — палку всовывали. Грязную деревяшку.

Раны его спасли. Лазарет, тыл. А там приказ пришел: возвращать на флот выживших моряков.

Парень тоже вверх выгоревшую гимнастерку потянул.

Так стояли друг перед другом — с голыми изрезанными животами. Смеялись.

Потом аккуратно, деловито гимнастерки под ремни заправили.

— Ты куда во Владике?

— На «Твердый». А ты?

— На «Точный».

— Точный ты, я погляжу.

Хохотали.

Вместе курили.

Вместе на рыжий весенний огонь дальневосточных жарков — в окно тамбура — глядели.

На встающее из-за распадков бешеное солнце. Лучи раскидывало, длинные желтые руки. Било золотыми пальцами в доски эшелона, в грязные стекла: эй, состав, не мчись так пьяно, постой, остановись! Не вези морячков на войну! Пусть на мир поглядят, в мире поживут. Хоть немного. На красивых сибирячек на полустанках полюбуются. Эх, какие платки у них с кистями! В туесах — клюкву мороженую продают! И кедровые орехи: грызи хоть всю жизнь, веселись-плюйся — а один туес не сгрызешь!


Палуба корабля. Она опять под ногами.

И снова можно ходить, ощущая подошвами, как корабль качает на волнах: сквозь все железо корабля — ногами — море чуять.

«Точный» — военный корабль, миноносец, да; и вместо капитана у него сейчас — командир, и это все тот же Александр Семеныч Гидулянов, замечательный моряк. С «Дежнева» — да на «Точный» прыгнул! Вот судьба! Когда он в добром настроении — ласково, как сибирский кот, жмурится и говорит Крюкову: «Помнишь, как я в кают-компании на „Дежневе“ на скрипочке вжаривал?»

Помню, кивал Коля, а где ж сейчас ваша скрипочка, товарищ командир?

Опускал командир голову.

«Не до скрипочек теперь».

Крюков представлял себе командира Гидулянова — на селе, в корчме, с крохотной скрипочкой у подбородка. Глаза закрыты блаженно, смычок елозит вниз-вверх. Развеселая мелодия скачет тоже вверх, выше, еще выше! Забирается белкой на сосну. Пляшут под скрипку Сашки Гидулянова пары. Разлетаются девичьи юбки! Парни идут вприсядку. Смычок вот-вот бедную скрипку надвое перепилит!

«Да, Коляша, времечко было… где сейчас это все…»

«Когда война закончится — я в художники пойду», — говорит матрос командиру.

«В художники все ж таки, м-м? — Брови вверх лезут. — А я уж думал — ты забыл баловство! Значит, нравится малевать?»

«Очень, товарищ командир».

«И какую картину мечтаешь нарисовать? Большую? Во всю стену? Корабли? Океан?»

Крюков потупился. «Виноват, товарищ командир. Наш корабль на фоне моря. Ну, наш. „Дежнев“. По „Дежневу“ — скучаю».

«Я тоже скучаю. Я на „Дежнев“ опять попрошусь. А ты — рисуй. Я тебе и здесь распоряжусь краски малярные выдавать. Государственное добро не зря переводишь! Талант ты и есть талант. А может, мы твои картины когда в Эрмитаже увидим!»

Не в Эрмитаже, тихо поправил Крюков, в Русском музее. В Эрмитаже только полотна западных мастеров хранятся. «Виноват, товарищ командир!»

Кругом ты, Крюков, виноват. Репин, ишь, нашелся. Художник от слова «худо»! Иди! Рисуй!


Япония медлила вступать в войну. Хотя Гитлер хотел Японии под Москвой фокус показать, соблазн подложить: мол, мы уже в двадцати километрах от советской столицы, и наши фотокорреспонденты снимают, как мы — Третий Рейх — Москву — бомбим!

Где фрицы? Откатились. Что Япония? Размышляет.

Рядом Япония. Море пересечь — и Фудзияма.

И ныряльщицы ама добывают со дна моря раковины, и в них — жемчуг.

Война идет, а женщинам надо наряжаться.

И глупые, сумасшедшие мужчины покупают им жемчуг и золото, духи и пудру.

Моряки думали — они пойдут конвоировать караваны с оружием, с танками и провизией, одеждой и обувью для Красной Армии, а их — внезапно — приказом по Тихоокеанскому флоту — в учебный поход отправили! Да еще куда: в Сан-Франциско!

— А где это, Сан этот Франциско? — спросил Колькин дружок Веня Добротвор. — В Южной, што ль, Америке? Испанское вроде название.

— Дуракам закон не писан. — Крюков снисходительно похлопал матроса Добротвора по плечу. — Географию слабо ты в училище учил. СэШэА! Западное побережье.

— А Испания-то тут при чем? — не сдавался Добротвор.

Синие громадные валы легко перекатывали «Точный» с гребня на гребень. Ветер ерошил отросшие волосы матросов. Трепал воротники, как флаги.

— А при том! Западные штаты раньше под испанским владычеством были!

— А Аляска што, под русским?!

— Садись, пять! Под русским! Ее царь Александр Второй по глупости — американцам — продал!


Путь. Опять путь.

Все в жизни есть путь-дорога.

То маленькая — от дома к дому; то огромная — от страны к стране.

Кровавая — от войны к войне.

Длиннее всех, опасней — дорога океанская; шторм налетит — волны корабль запросто сомнут, перевернут, и будешь тонуть, ловить последние жадные мысли, что пузырьками воздуха летят, спешат на поверхность. Попадешь в око тайфуна — не выберешься, прости-прощай, жизнь. Корабль — плавучий дом, но он не навеки дан тебе.

А тело? Оно тоже — ходячий дом, бродячий?

Да. Ты идешь — и дом твой идет вместе с тобой.

Ты думаешь — переставляешь ноги, а на деле ты переставляешь время внутри себя.


Путь, синий, прошитый искрами золотыми, опахнутый крыльями чаек, пронизанный лучами солнечных рыб. Путь глубоководный, ширь неоглядная — глаз не хватит обнять океан, зато душа обнимает. И любит. Как он любит море! Оно разное. Злое и нежное. Ну да, ведь вода — женщина.

И когда берег? Когда?

Собирались вечерами в кают-компании. Слушали радио, головы склонив. «Наши войска с боями заняли…» Срывались со стульев, горланили: «Ура-а-а-а-а!» От крика — лампочка гасла. Командир вставал, аплодировал вместе со всеми.

Грозно рычали мичманы: а мы-то, мы-то в бой когда?! Учебный поход черт-те куда! Мы бы на Балтике, на Баренцевом — сейчас были нужнее!

Гидулянов склонял голову к подбородку, становился похож на грустного коня с привязанной к морде торбой.

— Погодите, ребята. Не шумите. Пока такая у нас лоция. Отрабатывайте приемы.


И они — отрабатывали.

Они уже давно знали все: и как расчехлить орудие, и как зарядить пушку, и как привести в боевую готовность торпеды, и как распределить — по ходу кораблей противника — опасные рогатые мины.

Они были готовы к морской войне.

Они хотели воевать.

Умереть? Если надо, то и умереть.

Они не понимали: смерть — это навсегда.


То, что смерть — навсегда, знали те, кто вернулся с зимних полей под Москвой.

Но они молчали.

Ничего товарищам не говорили про это.

Разве про это расскажешь?

Колька, синими теплыми вечерами, выходил на палубу, глядел на хищные цветные звезды, пьющие соленую воду, как безумные чайки. Садился на доски палубы, обхватывал руками колени. Мысли убегали вдаль. Волны выматывали душу. Закрывал глаза. Перед глазами вставал безымянный солдат с отпиленной ногой. Вместе лежали под ножом в операционной — в занавешенной белыми простынями землянке. Солдат так кричал — Колька чуть не оглох. Крик парализовал хирурга. С поднятыми вверх, будто он врагу в плен сдавался, руками, очкастый хирург чеканил сестрам: хлороформ, быстрей, маску! Когда ногу отпилили, маску сняли — будить солдата уже не понадобилось. Он умер от болевого шока.

Чужие берега, они идут к чужим берегам. Он впервые увидит Америку. Ее открыл Колумб. Сейчас он, Ник Крюков, талант, откроет ее! Еще как откроет! Как ножом — консервную банку! Заграничную тушенку!


Земля восстала из синей блесткой глади, из слезных миражей штиля внезапно и мощно.

Огромные каменные стрелы диковинных домов уходили прямо в небо. Не дома — ракеты. Вот-вот с земли сорвутся, взмоют. Приближались к берегу, и чаек становилось все больше — изобильно, клекоча, захлебываясь истеричным писком, они летали над морем, над кораблями, и кораблей, что тебе чаек, тут все прибывало, они толпились, сбивались в стаи, ветер сгребал их в кучи и снова разбрасывал по синей влажной пашне океана — белые лайнеры, серые катерки, стальные громады линкоров и эсминцев, лодки и лодчонки — все теснились, окружали «Точный», нагло плыли наперерез и в последний момент ухитрялись вымахнуть из-под форштевня, улизнуть, растаять в синеве.

Вахтенный матрос крикнул с мостика:

— Земля! Сан-Франциско!

Моряки стояли на палубе, глядели на диковинную чужую страну. Город показывал им каменные пальцы.

— Америка, — сказал Крюков и положил руку на плечо матроса Добротвора. — Ну, видишь? Америка настоящая!

— Вижу! — кивнул Добротвор. Восторгом полыхали его глаза. — И точно, настоящая!

«Точный» бросил якорь неподалеку от портовой гавани. К берегу пока не подошел: разрешения не получил, и негде было пришвартоваться. Все причалы заняты.