ут через пять тылами доминиканского костела Скарга вышел на Крещенскую и за старинной усадьбой Ваньковичей в Музыкальный переулок. Тут шла обычная дворовая жизнь: женщины стирали белье у колонки, в огородике копался старик, несколько мальчишек дрессировали дворняжку. Скарга устроился в беседке возле дома масонов и закурил. За деревянным особняком Ваньковича стоял кирпичный дом, где помещалась публичная библиотека. Три месяца назад, ночью, в подвальном хранилище библиотеки полиция арестовала эсеров Фаню Гуревич и Мишу Левина. Они печатали на гектографе воззвание. Работа типографии всегда окружена строжайшей тайной. Адрес типографии известен узкому кругу надежных людей. Тем не менее в ночь на второе мая полиция произвела налет. Он в это время был в тюрьме. Тоже за листовки. За месяц до его ареста полиция разгромила типографию на Переспе.[39] Там в стычке с филерами погиб Адам. Угроза предательства не висит только над одиночкой. В широкой организации неизбежно появляются случайные люди. Партийная дисциплина соединяет сознательных и случайных революционеров в единое целое. Надежные попадают в зависимость от слабых, неосторожных, неумных или склонных к подлости в тяжелую минуту. Наверное, это неизбежный порок любой нелегальной организации. На Христа всегда найдется Иуда, а он входил в группу из двенадцати человек. Иуда названный — живой труп среди людей. Иуда неназванный, нераскрытый остается среди верных, поставляя жертвы для кесаревых крестов. Пугачева повязали его соратники, Булавина зарубили друзья по восстанию, Калиновского выдал минский связник. Иуда предал ради денег. Другие искали помилования у царей. Возможно, Иуда сообразил, что апостольское дело не по его силам, а признаться в этом перед Христом и друзьями не позволяло честолюбие. Развал группы путем выдачи старшего легионерам Пилата освобождал его от обетов и опасной обязанности нести слово учителя в народ. Христос знал от Отца своего, что будет предан. Смоленский жандарм, похоже, тоже предупреждал его, что он, Скарга, был предан и может столкнуться со вторым предательством. Но вспышка искренности в минуту страха не осветила фигуру информатора. Что-то смолянин скрыл или немного ведал. Его сообщение вынуждало не верить своим. Не верить Святому, который днем стоял у трактира, выставив в нагрудном кармане, как газыри, четыре папироски — знак, что вокруг ходят четыре филера. Не верить Белому, Антону, пану Винцесю. Каждого из них мог держать на заметке ротмистр Живинский. Придешь к Белому, а возле дома — засада. Как было прошлой осенью у депо. Филеры тоже стараются доказать начальству, что у них зоркое зрение и чуткий слух: ежемесячное жалованье требует ежемесячного улова. Есть дворники, которые помогают филерам. Есть патриоты, которым нравится безответственность вечного рабства. Есть обыватели, наделенные тайной страстью уведомлять пристава о подозрительных гостях и занятиях своего соседа. Достаточно малой неосторожности — и ты под присмотром, и арест дело времени. Фаню Гуревич могла выдать полоска света в плохо занавешенном окне. Спокойно живут лишь терпеливые конформисты.
Скарга вспомнил первый минский митинг. Он уже учился в университете и приехал в Минск на недельный отпуск по письму матери. Был март девятисотого года. В воскресенье к нему зашел гимназический приятель и пригласил на сходку, где будет выступать Бабушка. Кто такая Бабушка, Скарга не знал. Они пешком отправились на Сторожевское кладбище.[40] За церковью, на подсохшем уже пригорке собралось три сотни минчан. Солнце стояло в зените, небо казалось ярко-голубым, мягкий ветерок приносил от пекарни запах свежего хлеба. Бабушкой называли известную народоволку Брежковскую, отбывшую двадцатилетнюю каторгу в Сибири. У нее были серые лучистые глаза, в голосе звучала энергия неукрощенной натуры, а слова о падении тиранов, народовластии и грядущем равенстве хмелили тесно сбившуюся толпу. Чужие минуту назад, люди роднились радостью свободы. На голых кладбищенских кленах обновляли свои гнездовья вороны; их карканье мешало слушать Бабушку, но чья-то восторженная гипербола — "Они кричат нам "Ура!" — придала символический смысл и свежести неба, и слабому солнечному теплу, и суете ворон, и земле, освободившейся из-под снега. Триста человек тоже прокричали "Ура!". Все лица просветлились чувством братского единения. Молодой мужчина, в котором Скарга узнал аптекаря Гершуни, объявил о создании в Минске "Рабочей партии политического освобождения России". По щекам Бабушки покатились счастливые слезы. Житейская разобщенность судеб забылась, толпа волей порыва превратилась в партийную когорту, неизведанные опасности борьбы завораживали тайной революционного жертвования, и смертный час двуглавого орла стал неотвратим… Через несколько дней начались аресты. Бабушка уехала пробуждать другую провинцию, Гершуни пришлось скрыться… После неудачи восстания, на фоне виселиц, могил, присыпанных песком луж крови осмысленная единственность каждой жизни дала вспышку обывательского отречения. Половина участников того первого эсеровского митинга сидит по тюрьмам, но кто-то стал штатным филером, кто-то другой — тайным агентом. Скарга решил, что ночевать пойдет к старику, и сразу определился порядок обязательных вечерних дел. Выполнить их все до свидания с Антоном уже не хватало времени.
Он вышел на Маломонастырскую.[41] Улица спускалась к реке. Там, в каменных домах на Набережной[42] тихий человечек с воинственной фамилией Бомбардир держал скупочную одежную лавку. Однажды Скарга защитил старика от двух громил. Сын Бомбардира был боевиком бундовцев, он считал себя должником Скарги. Можно было попросить его о помощи, но нагружать малознакомого человека рискованными поручениями Скарга посовестился. Свои дела он сделает сам или вместе со своими. Разгадать загадку смерти Володи Панкевича обязана организация. Нет большего зла, чем предатель. У Пана хранились основные документы боевой дружины. Убить его мог тот, чья партийная кличка поставлена под решениями об экспроприациях и терактах. Такие бумаги — бесценный клад для полиции и вечная опасность каторжной тюрьмы для боевика, даже для отрекшегося. Если смоленский жандарм сознательно не наврал, то Пан погиб из-за его, Скарги, неожиданного возвращения в Минск. День приезда был известен только службе Живинского. Телеграфные депеши из Смоленска обгоняли ветер, минская полиция получила время для подготовки. Ротмистр потребовал от своего агента адреса квартир, где беглый будет искать убежище. Похоже на правду, думал Скарга, Володю убили они, чтобы создалась хаотическая ситуация. Возможно, убийство планировали приписать ему. Если бы он бросил так называемого Клима на вокзале и вошел в дом один. Неспроста там таскался некий стекольщик. Засада могла прятаться в соседнем доме. Отнести криминальное убийство на счет боевика — иезуитский ход ротмистра. Вошел — а следом полиция, понятые, свидетели, торжествующий Живинский. И — после короткого суда — виселица. Или расстрел, что проще, поскольку не требуется палач. Или вечная каторга при условии выдачи денег и чистосердечного предательства. Но адрес Володи дал полиции хорошо осведомленный информатор…
Из лавки старого Бомбардира Скарга вышел в офицерском кителе и полевой фуражке. Фуражка была великовата, китель — тесен. До неузнаваемости он не изменился, но филерское опознание этот наряд затруднял. Спускались сумерки. Неторопливая толпа легальных земляков вынесла Скаргу на Романовскую.[43] Он увидел Пищаловский тюремный замок, и чувство одиночества отрезало его от спокойного мира и мирных людей. Они — жили, он — шел на теракт. Он поднялся на холм. В двухэтажном тюремном замке были одни ворота и одна дверь в караулку. Через эти ворота его и Ольгу доставила на тюремный двор полицейская карета. Они вышли, его повели в пыточную. Появились Новак и Острович. Если Новак сегодня дежурит, думал Скарга, то после ужина, сдав камеры, он выйдет на улицу из караульной. Другого пути у него нет. Был среди надзирателей еще один отъявленный садист по фамилии Будкевич. В мае его убили матросы-дисциплинарцы. А сегодня Скарга казнит Новака. Или Островича. Или обоих, если ему повезет. Много эсеров, белорусских возрожденцев, эсдеков и бундовцев горюет за этими воротами свое арестантское горе. Завтра к ним придет новый надзиратель, они узнают, что прежний казнен, и, может быть, это укрепит их волю. Тяжело политическому терпеть муку тюрьмы; душа его лелеет детскую мечту стать птицей — не соколом, не соловьем, не буревестником над штормовым морем, но простой неуклюжей вороной. Ее свободный полет зрит из камеры его завистливое око, ее хриплый крик передает ему приветы от родных, в крике слышится сострадание матери и сочувствие друга, и тоскливо становится на сердце, когда стая ворон пролетает мимо тюремных окон в немом молчании.
Прошло не менее получаса, когда, наконец, двери отворились и чередой пошли надзиратели. Некоторых Скарга помнил. Новак вышел шестым, попрощался с коллегами и зашагал вниз по Серпуховской.[44] За пожарной частью он повернул на Койдановскую и тут же исчез в подворотне третьего дома. Скарга побежал. Из подворотни ему открылся небольшой дворик, закрытый двухэтажным, на два подъезда, аккуратным кирпичным домом. К нему примыкал неказистый флигелек с полуподвальным входом. Двери этого флигелька Новак отмыкал ключом. Поспешив, Скарга вошел в жилье надзирателя сразу за хозяином. Тот лишь успел снять фуражку и войти в комнату. "Кто?" — спросил Новак, слыша шаги. Комната была темной, небольшое окно едва освещало ее, но лицо надзирателя Скарга различал ясно. Скарга вынул пистолет. "Вспомни ноябрь, — сказал он. — Вспомни девушку". По глазам Новака Скарга прочел, что тот вспомнил. "Ее именем!" — сказал Скарга, поднял пистолет и выстрелил Новаку в сердце.