Распутин меж тем продолжал преследовать будущую бабушку. Он выждал момент, когда Отто возбужденно рассказывал, как его пони Альберих с нечеловеческой ловкостью финтил в финальной игре чемпионата, и схватил гофмаршальшу за шлейф, с тем чтобы завлечь в дворцовый сортир — любимое место для прелюбодеяний. Отвращенная фамильярной манерой совращения, Хакенка попыталась вырваться, но гадкий гуру продолжал цепко держать ее за платье. Раздался треск, — заглушенный музыкой оркестра, — и тонкий шелк слетел с тонкого стана. Гофмаршальша осталась в одном прозрачном белье, как некая Бритни Спирс начала двадцатого века. Но она не растерялась, а с присущим аристократке самообладанием прикрыла свою красоту веером из страусовых перьев, будто так и надо. Затем Хакенка прервала Отто на полуслове «Го-о-о-л!» и сказала:
— Je veux rentrer chez nous le plus rapidement possible![291]
— В чем дело, mon petit chou?[292]
Рассеянный гофмаршал совершенно не заметил наготы гофмаршальши, хотя пораженные приятели давно уже уронили на пол сигары и бокалы и то и дело пытались отвести глаза от ее прелестей.
Супруга сердито блеснула белыми бедрами.
— Je ne supporte pas ce saint diable puant![293]
Она показала веером на сального старикана, который проследовал за ней к банкетке, где продолжал вертеться вокруг да около, демонстративно нюхая разорванное бальное платье и одновременно гикая, приседая и вскакивая, в знак готовности сплясать с гофмаршальшей «русскую». Что было вдвойне неуместно, ибо в этот момент оркестр играл полонез.
— Mais qu’est-ce que se passe ici?[294] — осведомился Отто, разглядывая кривляющегося Распутина.
— Неужели вы не понимаете? — в сердцах спросила супруга супруга.
И действительно, до Отто все еще не дошло, что жена находится в состояниии «deshabillé»,[295] хотя групповая композиция с гофмаршалом, гофмаршальшей, Распутиным и банкеткой была теперь в центре внимания присутствующих. На другом конце зала государь недоумевающе откашлялся, пораженный бальным бурлеском. В свою очередь императрица Александра Федоровна нахмурилась, подозвала флигель-адъютанта и велела ему передать Распутину, чтобы тот сейчас же пошел в какой-нибудь монастырский вертеп протрезвиться.
Наконец Отто сообразил, что жена гола и зла. Он закутал ее в соболиную шубу и отвез домой на новом «Роллс-Ройсе», свадебном подарке молодой чете от папы, босоногого экс-геральда Рейнгарда Францевича.
Гофмаршал и гофмаршальша зажили сладкой светской жизнью и вскоре забыли неприятный эпизод с Гришкой, имевший место, как ошибочно думали они, средь шумного бала случайно.
Увы, приставания Распутина под музыку полонеза оказались началом эпического сексуального преследования. Восемь месяцев точил гадкий гуру на гордую гофмаршальшу зуб и другие крайности. Восемь месяцев ждал удобного случая, чтобы облапить из-за угла какого-нибудь аристократического салона, невзирая на ухудшавшуюся международную обстановку, связанную с убийством эрцгерцога Фердинанда и последующим австрийским ультиматумом Сербии. Началась Первая мировая война, русская армия вынуждена была отступить из Восточной Пруссии и Царства Польского, но Распутин продолжал строить планы распутства.
Как-то бабушка вернулась из дворца видимо расстроенной. Дедушка был дома: в августе 1914 года он взял долговременный патриотический отпуск, с тем чтобы написать меморандум на высочайшее имя о том, как Россия может одержать победу над Германией и ее союзниками. К сожалению, рукопись пропала в процессе написания, видимо, похищенная немецкими шпионами, которыми кишел Петроград. А как бы она помогла битым царским генералам того времени!
Но я отклоняюсь. Итак, бабушка пришла с дневной дворцовой смены в злом расположении духа. Дедушка с тревогой посмотрел на нее: после пары лет брака он хорошо разбирался в физиономике супруги.
— Что с вами, mon petit chou?[296] Надеюсь, вы не больны? — спросил он с неподдельной заботой.
— Не беспокойтесь, я чувствую себя хорошо. Я лишь немного устала, вот и все, — уклончиво улыбнулась бабушка. Она попробовала сделать вид, что все супер-дупер, но ее выразительные черточки не могли скрыть глубокого душевного расстройства.
— Может быть, у вас был тяжелый день на работе? — допытывался дедушка. — Неприятности с дворецкими, дворниками, дворнягами или другим придворным людом?
— О нет, chéri,[297] — мутила воду бабушка, — просто сегодня мы с фрейлинами срочно должны были закончить один проект, и я чуть-чуть устала.
Но Отто был настырным мужем и продолжал допрашивать супругу и по-французски, и по-русски, пока хмурая Хакенка наконец не сдалась. Она сунула руку в дрожащее декольте и вытащила клочок бумаги, который стыдливо протянула гофмаршалу.
Не веря собственным глазам, Отто прочитал корявые строки, накаляканные какой-то секрецией:
Голубка, приходи ко мне завтре в шесть, селедки покушаем, в бане попаримся. Любовь будет твое утешенье, мое тоже.
(Записка сохранилась в нашем семейном архиве. Я ее застеклил и повесил под портретом матушки у себя в гостиной).
Что было делать? В первом порыве гнева дед хотел вызвать Распутина на дуэль и исшпиговать его шпагой или изрешетить из револьвера. Однако Отто одумался: кодекс дворянской чести не позволял ему драться с вонючим, хотя и мистическим мужиком. Может быть, — размышлял гофмаршал, — подсторожить Гришку в публичном доме и выпороть его тяжелой помещичьей рукой? Но Распутин, этот святой черт, силен, как культурист, и вдобавок сверхгипнотизер, так что гофмаршалу грозило или избиение, или сон — или и то и другое.
Жаловаться государю было бессмысленно, хотя дедушка был с ним в прекрасных отношениях: Николай находился в Ставке в Могилеве, откуда руководил действиями русских войск против немцев и австрийцев, и ему сейчас было не до того. Кроме того, гофмаршал написал ему донос на Распутина сразу же после бала, но безрезультатно, и каждый раз, когда на аудиенции у государя поднимал вопрос о казни старикана, Николай морщился и менял тему разговора.
Тогда дед решился на другой шаг. Он держал ухо близко к тротуару и знал о подспудных интригах и недовольствах, которыми кишела столица империи зимой 1916 года. Только он услышал про антираспутинский комплот, как вошел в ряды заговорщиков и даже их возглавил.
— Доколе, о Гришка, ты будешь нас отвращать? — прямо в лицо спросил он бородатого гуру на встрече в низах.
Пьяный, как лорд, Распутин бессмысленно посмотрел на элегантную фигуру гофмаршала, накренился и грохнулся оземь, отжав ему ногу. Но старикан не на того упал!
— The old geezer’s blotto,[298] — презрительно проронил Отто.
Эти слова были обращены к Феликсу Юсупову, близкому (но не слишком) его другу, с которым он имел привычку разговаривать на языке Оскара Уайльда. Эстет Феликс понюхал гвоздику в петлице гофмаршала и тонко улыбнулся: Отто импонировал ему своим англицизмом и атлетизмом.
Так начался знаменитый заговор против Распутина.
На следующий день дедушка послал горничную в Елисеевский магазин купить пирожные, которые под покровом темноты передал Юсупову и Пуришкевичу. Те впрыснули в них цианистый калий и скормили их святому черту, потом его застрелили, потом его утопили. Трижды убитый, Распутин продолжал шевелиться среди айсбергов и торосов Невы (дело было в декабре). Только когда гуру заледенел извне и изнутри и стал похож на йети, отпустил страшный старикан конечности в воду.
Дедушка, впрочем, не присутствовал при многоступенчатом умерщвлении святого черта. Опытный царедворец, он знал, когда и где быть или не быть. В ночь мокрого дела гофмаршал ушел в подполье, то есть спрятался с гофмаршальшей и ящиком шампанского в комфортабельном подвале особняка. Там они провели мартовский и апрельский узлы 1917 года, а вслед за тем июльские события и корниловский мятеж. В октябре при приближении головорезов Троцкого дедушка с бабушкой покинули уютное оттоубежище и бежали в Париж.
В особняк въехал красный директор со штатом красных подчиненных. Он переименовал статую Фатума в Пролетария, а Фортуны в Пролетарку, и облачил их в кумачевые робы, как из идеологического рвения, так и из идеологического ханжества — скульптуры, естественно, были обнаженными, что смутило целомудренного партийца (ранее путиловца).
Особняк стал теперь местопребыванием большевистского учреждения по названию «главк», находившегося в непосредственном подчинении у Наркомпупа, а следовательно, у Совнархама. Главковцы тут же испортили интерьер, обломали обстановку, повредили паркет, меж тем занимаясь бумажной волокитой во имя освобождения человечества. В 1919 году главк временно закрылся, потому что все ушли на фронт, кроме директора и двенадцати его замов. Они продолжали заниматься революционным делопроизводством даже при приближении армии Юденича, даже в разгар эпидемии тифа, даже во время Кронштадтского восстания.
Но вот настал нэп. Персонал главка разросся до сотни чинуш, которые перегоняли бумаги из одного письменного стола в другой и вели бесконечную переписку с такими же, как они, чернильными душами в других советских учреждениях. По особняку стал распространяться душок перерожденчества. Даже статья Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин?», в которой полумертвый вождь призывал к борьбе против бюрократизма, не тронула партийной совести главковцев. Вскоре директор со товарищи окончательно разложились, и бывшая резиденция Отто Рейнгардовича превратилась в гнездо кумовства и рвачества. Днем начальник главка получал взятки натурой или наличными от крупных нэпманов, а вечером надирался, стрелял из именного нагана в люстру и при этом орал: «За что боролись?» Примеру директора следовали остальные главковцы, которые тоже вовсю пили, стреляли и орали, собирая при этом мзду с нэпманов помельче.