Санитарный гражданинчик, будто и не пил, будто и не ласкали его женские руки, стоял в дверях хлеборезки. Пальто внакидочку, шапочка на затылочке — ни дать ни взять профессор матфилософии в изгнании.
Борщов метнулся — куда же? — конечно же, к телефону. Как Эдип, должно быть, в минуты тревоги бросался к мамане, так и Борщов в такие минуты инстинктивно бросался к телефону, чтобы ощутить под ухом, под рукой, под животом ровное рокочущее дыхание могучего тыла. Однако что-то в этот раз не сразу заладилось: гнулся палец, подлый грешный указательный палец, залезал не в те дырки, путалась кабалистическая цифирь — старею, маразмирую, на свалочку нора…
— Это вы сказали? — в ужасе Борщов потек ручьями.
Санитарный гражданинчик сидел теперь через стол напротив — санитарный ли? не мат ли философский? — он расплывался, странновато видоизменялся, как на экране паршивого гелевизорa, и только улыбочка, издевательская, всезнающая, не менялась перед Борщовым, да взгляд стальной с прищуром, идеологический держал Борщова за зрачки — этично все, что полезно.
— На свалочку пора!
— Это вы сказали?
— Я? А может, это вы сами сказали, Буряк Фасолевич? А может быть…— небрежный кивок в сторону телефона,-…может, это товарищи сказали?
— Да вы… да вы, милейший, знаете, на что замахиваетесь? Отдаете себе отчет?
Тыл престраннейшим образом не соединялся, палец-поганец гнулся и смердил. Пришелец рассмеялся.
— Обед с блядями, кривой шприц — какая наивность! На дворе семидесятые годы, Буряк Фасолевич, справка на вас давно готова.
С хрустом, словно новенькая ассигнация, вывернутая из кармана, закачалась перед носом Борщова отменнейшая справка. По ней пробегали маленькие, но отчетливые светящиеся буковки:…вардии…овник…ставке заочно осужденный по материалам ОБХС… сто восемнадцать лет лишения…оды лауреат…венной ремии УПРХ СТФРОУ трижды кавалер ордена Богдана Хмельицкого под грифом совер… секр… значка «Отличный пищевик» Борщов Буряк Фасолевич ЖИРНОСТЬ 99,99 ПРОЦЕНТА».
Хлеборезочный пункт со всеми его пауками и тараканами, наличием и отсутствием санитарии и гигиены закачался вокруг Борщова. Вся глубинная тыловая суть обозначена была в справке, казалось бы — выше голову, вот они этапы большого пути, но как? откуда? что за ужас? как посмели? Газы отчаянной тревоги пучили Борщова, и даже любимые им знаки 99.99 вместо того, чтобы наполнять законной гордостью, теперь плавали в воздухе Кошмарными пузырями. И тут как раз включился тыл.
— Что там у вас, Борщов? — спросили чудесным голосом.
— Здесь… здесь, товарищи…— радостно заверещал Борщов,-…провокацией попахивает… некомпетентные органы… вешательсгво в святая святых… прошу приема… может, придете лично… мой стаж… процентовка… СЭС нос сует куда…
Радостное кудахтанье захлебнулось в молчании тыла. Санитарный гражданинчик сидел посмеиваясь. Да неужто уже внешние органы переплелись с внутренними, а я и не заметил?
— Ты, Борщов, рыбалку любишь? — спросили в тылу. Несчастье, когда становится очевидным, дает человеку некую кристальность.
— Понимаю, — просто и ясно сказал наконец-то Борщов. — Решение принято? Заслуженный отдых? Отдаете на растерзание?
Как там все-таки чудесно красиво смеются. Нет-нет, они своих так просто не отдадут.
— Работай, товарищ Борщов, только не размягчайся на молодежных хлебах. Во-первых, комплексный обед перекалькулируешь, ворюга, по-человечески, а во-вторых, проведешь дискуссию, чтоб не болтали, будто у нас дискуссии зачахли.
— Дискуссию? — Борщов снова опупел. — Какую дискуссию?
— Инициатива от молодежи пойдет, а тебя сейчас ознакомят.
— Кто ознакомит?
— Не догадываешься? — тыл отключился.
Перед Борщовым по-прежнему сидел хихикающий санитарный гражданинчик, но теперь он уже размывался, видоизменялся очень активно и превращался на глазах — генералиссимус милосердный! — в идейно подозрительного чрезвычайно-мало-советского чужака Мемозова, о питании которого в «Волне» уже отослано было в тыл несколько сигналов.
— Тема дискуссии такова: «Перспективность однопартийной политической системы в свете трудов князя Кропоткина».
Нанеся этот последний удар под дыхало, Мемозов встал и удалился, и вконец уже задрюченному Борщову послышался в его поступи звон далеких революционных шпор.
— Серафима! Лада моя! Где ты? — возопил Борщов в пустоте хлеборезки.
Кошмарный эмиссар вдруг на миг вернулся в щель двери ухмыляющейся кошачьей рожей.
— А об этом, Бурячок, можешь узнать в Научном Центре, особенно в ядерных проблемах и в генетике. Там кое-кто кое-что знает о твоей Ладе.
В гостинице «Ерофеич», невзирая на пургу, скольжение лифтов в стеклянных пеналах шло своим чередом. Здесь жили очень богатые иностранцы и очень бедные иностранцы. Богатые из-за старости жевали сухие брекфесты, бедные по молодости лет ярили зубы на все наше национальное и все получали. Но нет правил без исключений, которые подтверждают все правила без исключения. Один иностранец, самый богатый, Адольфус Селестина Сиракузерс, завтракал жирно и сладко и увеличивал сладость жизни к вечеру, под вьюжным небом до апогея, так что и родину забывал, далекую мясную державу.
В этот момент, когда Ким Морзицер явился к новому другу на творческое совещание, Мемозов как раз угощал собой этого иностранца, похожего на гигантскую плохо упакованную клубнику, и сам угощался этой клубникой, то есть наслаждался фыркающим вниманием.
Авангардист разглагольствовал, гуляя по своему номеру в самурайском шлеме с крылышками, в вязаной майке из шерсти лемура, в шотландском килте. Погибло все мое, с неожиданной тоской подумал Кимчик, все мои задумки и планы: новогодний пир в землянке, дискуссия «Горизонт», античное шествие в годовщину падения Трои — все погибло, все он пожрет, ну и пусть, как все это глупо и старомодно, все это «мое» — неловко, потно, колко как-то, все это на порядок ниже «его» — современного…
Авангардист разглагольствовал:
— Моя задача, сеньор Сиракузерс, скромна. Всюду, где я есть, где я имею себя быть, я произвожу раскачку, железным пальцем психоделического эксперимента бережу застойные мозги и, по-вашему, брейны. Гомо не должен торжествовать себя на крепком стуле, а должен суисидально барахтаться в водовороте парапсихологии, эго его естество, а себе я глории не ищу, не надо. Понятно?
— Натюрлих, — фыркнул Сиракузерс.
В глубине ею, по клубничным капиллярам ленивым цугом протащились обрывки мемозовского монолога «пери-мента-брейно-юмо-сих», и все заволокло дымом.
— Это цель, — возгласил авангардист. — Каковы средства? Их у меня тысячи, сотни, десятки! Начну с древнейшего, с благороднейшего, с так называемой сплетни. Уот даз ит мин — «сплетня»? Ваш обычный иностранный «госсип»? Нет!… Сплетня, — запел Мемозов вдохновенно, держась на всякий случай за 6aтapeю отопления, — эго птица Феникс, возрождающаяся из золы буржуазных устоев. Сплетня-это неопознанный летающий объект, мохнатый выкидыш грозовой ночи.
Возьмем пример. Унылая фамилия за супом. Суп макаронный, капли жира мгновенно застывают, обращаясь в статичные вечные пятна, эти ордена за целомудренную скуку. Вдруг отключается электричество, иссякает газ, ледяным мхом зарастает батарея, в распахнувшееся окно, как призрак антимира, как шар, пирамидка, голубь, карандаш, наконец, влетает сплетня.
Посмотрите, жировые пятна превратились в волшебные свечи, а квартира в пещеру Аладдина. Зерна безумия, светящиеся пунктиры разлада, сполохи униженных самолюбий, жертвенные факелы сатисфакций превратили мир стареющею интеллекгуала-нюхателя в трепетный, таинственный, обратный и потому истинный мир-спектакль; с жизни содрана слоновая шкура, в складках которой гнездится столько мельчайших паразитов, не мне вам говорить. Ю си?
— Бардзо, — фыркнул Сиракузерс и брякнул кулачищем по столу, почему-то вспомнив юность, бои за индепенденцию, аукцион крупного рогатого скота в Мар-дель-Плата.
— Все уже отброшено, все наносное! — вскричал в возбуждении Мемозов. — Забыты трудовые книжки и премии, и все ваши жалкие мезоны, хромосомы, кванты, кварки, гипотенузы, и ваша ржавая Железка — все брошено на свалку! Вы поняли меня, сеньор? А теперь — убирайтесь!
— Кванто фа? — фыркнул Сиракузерс и вынул для расчета толстый бумажник, набитый чеками серии «Д».
— Ах так? — выкрикнул Мемозов. Он вдруг увидел в госте заклятого врага, плутократическую мамону. В руках у него появилось тяжелое ожерелье — онежские вериги вперемежку с гантелями. — Гет аут, грязный шарк! На бойню! На свалку!
Адольфус Селестина уже не клубникой, а малиной выкатился в коридор и спросил себе литовского квасу.
Безусловно соло нового друга — торнадо (именно так: торнадо— друг) произвело огромное впечатление на Кимчика. Это ж такая сила! Такой экспресс! И лишь в одном месте сквозь мертвую зыбь восторга прошел ручеек тусклого негодования. Да как же это так, подумал в этом месте Кимчик, ржавой Железякой дразнить нашу Несравненную? Ему даже показалось «в этом месте», что за темными окнами люкса всплеснулась какая-то березонька, некий беззащитный стебелек. Какая-то ошибка, должно быть.
— Это ты, старичок, ошибочно, конечно, пошутил насчет нашей Железочки? — осторожно спросил он.
Непонимание, вечное непонимание угнетало порой Мемозова. Смотришь Брейгеля, он тебя не понимает. Слушаешь Рахманинова, чувствуешь — музило тебя не понимает, недотянул. Читаешь Пушкина, Вольтера, Маяковского…— не понимают Мемозова монументы!
Глянешь иной раз на географическую карту, она тебя не понимает! Ни Азия с Европой, ни остальные материки со всей островной мелочью, не говоря уже об «одной шестой», не понимают тебя, больше того, даже не пытаются вникнуть, понять.
Вечная оскомина, изжога, отрыжка непонимания…
— Какая досада, — сморщился Мемозов. — какая горечь в ухе, под языком, вот здесь, когда тебя не понимают.
Ким малость похолодел. Лишаться мощной дружбы не хотелось.
— Принесли? — сквозь губы спросил друг-торнадо.