Тик!
С этим звуком я вырываю сердце из груди и швыряю его, как гранату, расплескиваю о стальную тюрьму, из нее толпой по лучам бегут зэки, ярость замыкает критическую массу, бомба льнет ко мне, тем более нет никого ей ближе. И кто-то должен дать старт. Тик-тик-тик – беснуясь, разрывая обертки, толкая мгновения за щеку, вбивая локти и колени в животы соседям, отрезая хвосты рыбинам, забивая костыль в рельсу, торопимся, и застывшая в секундах от ядерной полуночи картинка сдвигается, я поднимаю руку и сдираю с нее проклятую красную тряпку, швыряю ветру в лицо, а тот радостно хохочет и натягивает ее на горизонт, соль испаряется, плоские десять секунд она творит с воздухом, материей и мной такое, что в корчах дохнут вороны и тараканы, радиацию они с легкостью перетерпят, но той нужен разгон, она стартует с низкой и разносит атмосферу, триста тысяч кубометров воды, дно, чащу, в которой покоилось озеро, берег. И меня.
Мой последний вздох пахнет сиренью.
Полночь.
Что-то стряслось за его плечом.
Мир сдвинулся.
Все чувства Роба, слух, обоняние и даже сигналы волосков на коже утекли назад, точно сорванные порывом ветра.
Там, за его спиной, творилась история.
Роб не выдержал и оглянулся.
В восстающем со дна вскипевшего озера грибе он узнал лицо Бетти.
«Ну, слава богу! – Он улыбнулся. – Не придется терпеть это в одиночку».
И пошел дальше, с трудом выдирая и ставя ноги во все густеющем, зарастающем солью времени.
Он сделал еще восемь шагов, пока его не догнала взрывная волна.
II. Судьба мальчишки
1. В дни поражений и побед
Когда-то мой отец воевал с чиканос, был ранен, бежал из плена, потом в погонах лейтенанта роты взрывников спрыгнул с войны. Видал у него фото первой жены, она утонула, моясь в Миссисипи накануне генерального сражения за брод, ее накрыло внезапным налетом бомберов. Река встала дыбом на сто футов. От большого горя отец сорвал погоны, а присягу и слово свое растоптал. Лег у железной дороги, голову на рельсах устроил и решил подохнуть. Мимо быстрее товарного скорого шла мать, она и подобрала горемыку. Так прижили нас.
Отец в тот день оглох на левое ухо, все твердил, что ему вкрутую сварило полголовы, обрубком он жить не желал, мать презирал за кротость и постоянно, когда она не видела тыкал в нас пожелтевшей карточкой и шипел: «Вот! Вот какие у меня должны были быть дети! Красавцы! Тонкий нос, густая бровь! А глаза?! А подбородок?! Уууууу!» Из зеркала на него глядели абсолютные подобия: я – покрупнее, волосы цвета масла вместо серой пакли, минус морщины и одышка, сестра – его тонкая копия, тем более похожая на отца, что гримасничала один в один.
Мама все знала. Трусливая, уклончивая, она притворялась, что занята стиркой или ей срочно нужно пришить пуговицы мне на рубашку. Однажды я застал ее откусывающей эти самые пуговицы. Так торопилась, что не успела взять ножницы. Замерла, как кролик в свете фар, и не шелохнулась, пока я не подошел и не вырвал нитку у нее изо рта. Ревела потом в подол беззвучно, оглядываясь.
Мексиканская война окончилась адом. Было дело для десяти тысяч разбойников и убийц, сплыло. Белое небо над головой, четыре рожка патронов, попарно перемотанных изолентой и жгучий голод поперек всей души. Рассказывали, на три гранатомета и мотоколяску меняли тогда живую козу и плясали на радостях, что выгодно обтяпали дельце.
Мы кочевали, пока не застряли, как кость в горле, в Андратти – крупном перевалочном пункте у железки, где технику с платформ перекидывали на гусеницы. Искали толковых людей, способных наладить канализацию, заштопать рану или из брюквы нагнать мутной браги. Не брезговали здесь и другими промыслами, включая самые наиподлейшие. На дураков и бродяг, вышедших из пустыни, смотрели зенитки и спаренные авиационные пулеметы с восьми башен вкруг города, поэтому приходили в Андратти пешком, у границы песка останавливались, вставали на колени, скарб бросали поодаль и вдохнуть боялись, пока не похлопают по спине. Некоторые стояли так по двое суток, пока не валились с ног. Но таких в город все равно не брали.
Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небольшую квартиру нашу мама держала в чистоте. Стремглав отстрелялась нами с сестрой. Сама ходила строгая, в нитку сжав губы, многое не нравилось ей в Андратти, но мнение свое мать умела накрепко спрятать внутри себя.
Отец пошел взрывником – в горе били туннель на соединение с центральной магистралью на Чикаго, пил в меру, со смены приходил рано и тащил в дом не только перегар, но и баксы, завертывался в плед и долго гнал сон, качаясь в дырявой качалке, но все ж уступал, уходил на дно и стонал оттуда, вспоминая войну и прилипчивого дружка – агента Орандж. Чертовы чиканос, когда поняли, что им хана, не побрезговали – выплеснули на штатских и медконвой десять тонн газа.
Мать одевалась просто, подарков не искала, об отце заботилась, а он не обижал нас – малявок.
Но тут сдалась гора, быстро наладили рельсы на ту сторону, в город потекла волна распределителей, докатились законы, хлебные карточки, тушенка в олове. Слово револьвера не то, чтобы нырнуло в подпол, но и не топорщилось, как прежде. Народ стал жить получше, побогаче. Отец все чаще пропадал в здании казармы, там заправляли главные воротилы в городе. Домой возвращался рассеянный, задумчивый и, что там в казармах обсуждали, никогда ни матери, ни нам не рассказывал.
И как-то вскоре – совсем для нас неожиданно – отца моего назначили интендантом пункта конфискованного барахла. Каких чудес там только не было: отрезы прозрачной ткани-хамелеона, обувь из гибридной кожи, которая не знает сносу десять лет и плотно облипает ступню, прыгучие ходули, на которых спецназ взлетает до дюжины футов вверх, банки-наглазники, в которых видишь хоть днем, хоть ночью, армейские медпаки, банки с газированной живздоровкой и даже механические протезы. Я аж выл от желания иметь такие вороненые ноги хотя бы ниже колена. Пинают меня, ставят подножки, а мне хоть бы хны.
Стафф только на словах значился конфискатом, а так-то склад награбленного, но место почетное, густо смазанное добром. Прежде никто не подписывал ни единой бумажки, трофеи валили кучей, без разбора и учета, но прямое сообщение с Чикаго кое к чему обязывало, Конфедеративные Штаты только собирались в кучку, все дела, вот и сел мой отец за стол – приводить хозяйство к уму.
Сыграли на радостях пир. Пришли гости. Даже старый отцовский товарищ Платон, который разыскал его много позже битвы при Миссисипи, заглянул, но засиживаться не стал, а отвел отца в кухню и о чем-то коротко, жестко с ним поговорил, напоследок ударив ребром ладони в дверь так, что разнес фанеру в щепки.
Что они не поделили, не знаю, но только зажили мы хорошо и весело. Даже мама оттаяла, но совсем ненадолго. Много диковин приносил домой отец, некоторые показывал только, другие прятал в подполе, а после просил нас с сестрой отнести к границе города и там зарыть в приметном месте. Игра такая будоражила донельзя. Мы буквально вырывали из рук отца свертки, устраивали гонки, кто прежде и ловчее снычит контрабанду.
Мать за такие шалости бранила, пыталась запирать нас, но это лишь добавляло азарта. Кричала она и на отца, но тот лишь отмахивался, а после одного, наиболее жуткого скандала, заперся с ней в комнате и вроде бы отшлепал, по сдавленным ее стонам и кровоподтекам на руках после мы разобрали, что случилась промеж ними ссора.
Сестра от вида тех синяков скисла. Игра утратила былой интерес. Мать смотрела тускло, но еще пыталась вставлять слово против. Я же носил отцовские посылки без прежнего огня, но старательно – за каждую он, не скупясь, давал целый патрон или живой глаз робота, в котором булькало, а сам он светился, или щепоть белой махорки, за которую старшие мальчишки брали меня в свои игры.
Весной случилась большая охота. Столица столицей, у нас слыхали о протоколе «Белый Дом», вроде как страну собирали из лоскутов, ни чихнуть ни бзднуть без спроса, но промысел на большой дороге никто не отменял. Как зимовать, на что меняться? И потом, ну, где тот Чикаго?! Под осенние бури выкатились в рейд на чужое полотно. На тягачах ушли далеко за Троллев мост, перекрыли обе колеи. Отца прихватили с собой, хоть и брыкался. Но кто еще здесь рубит в тротиле?
Неделю сидели как на иголках, мама в отчаянии содрала и переклеила обои, вычистила всю посуду до блеска и всерьез взялась за нас. Ух, мы взревели от каждодневных стирок, штопки и мытья ушей. Дни ползли, как раздавленные, мы же изнемогали от любопытства. Мальчишки на улице бесперечь сочиняли жуткие истории, как наши отцы напоролись на людоедов, пустынного Дьявола, как им намотали кишки на карданы и таскали по пескам, пока вся требуха не вывалилась. Глаза врунов горели, мальчишки отшелушивали с губ растрескавшуюся кожу, и казалось, что это их рты не выдерживают такого количества лжи, но мы слушали, задержав дыхание, и восхищенно ухали.
Наконец встала пылью пустыня, показались наши тягачи, все горожане от мала до велика вывалили на улицы. Каждому хотелось узнать как? Удалось? Что захватили? Все гомонили, подбрасывали в воздух кепки, возбужденно хватали друг друга за локти, даже распределители из Чикаго заметно оживились, в толпе шептали, что их молчание обещали щедро замазать.
Когда машины подошли ближе, восторгов поубавилось. Возвращалась едва ли треть машин, и те выглядели жутко. На последнем издыхании пришвартовались тягачи, но из них посыпались белозубые, радостно горланящие люди с безумными синими глазами. «Победа! – вопили они. – Видали?! Видали?!» Каждый транспорт приволок за собой улов – гремящий хвост из трех-пяти трейлеров автопоездом в связке.
Отца среди счастливчиков не оказалось. Мать рассыпалась в рыданиях, упала наземь, и нам пришлось упрашивать прохожих помочь донести ее до дома. Там она забилась под кровать и проклинала мир, разбивая кулаки о стену. Покрывало на кровати вздрагивало, а я обнимал сестренку, малой исполнилось семь, и ни черта она в этих взрослых драмах не смыслила, а лишь горько плакала.