– Да, – прибавила Дезирэ, – слава богу он жив и здоров после сражения, но в письме не сообщается никаких подробностей, так как, в сущности, оно было написано накануне.
– С постскриптумом, извещающим, что Шарль и в конце дня остался невредим, – догадался Себастьян, придвигая к столу стул и приветливым жестом приглашая д’Аррагона разделить их скромный завтрак. Но д’Аррагон смотрел на Матильду, которая очень поспешно подошла к окну, как бы желая вдохнуть побольше воздуха. Лицо Матильды было неподвижное и совершенно бледное, словно после бессонной ночи. Д’Аррагон был моряком. Он встречал такое же точно выражение на более суровых лицах и знал, что оно означает.
– Никаких подробностей? – не оборачиваясь, глухо спросила Матильда.
– Никаких, – ответила ничего не замечавшая Дезирэ.
Насколько мы яснее понимали бы то, что происходит вокруг нас, если бы нам не приходилось остерегаться за свои собственные тайны! Мы могли бы даже свернуть в сторону, чтобы помочь соседу, если бы сами уже не несли непосильную тяжесть.
Д’Аррагон в ответ на приглашение Себастьяна взял стул, и, когда он сел, Матильда вернулась к столу, снова овладев собой, и принялась разливать кофе. Д’Аррагон, помимо приобретенной им привычки бессознательно приноравливаться к окружающей его обстановке, имел прямой ум. Ибо ум человека подобен воздуху, который всегда очищается постоянным ветром. Переменные же ветры приносят сырость, туман и неопределенность.
– А какие новости привезли вы с моря? – спросил Себастьян. – Так же хмуро там ваше небо, как наше – над Данцигом?
– Нет, мосье, наше небо проясняется, – ответил д’Аррагон. – С тех пор как я видел вас в последний раз, были подписаны договора, как вы уже знаете, между Швецией, Россией и Англией.
Молча и выразительно кивнув головой, Себастьян дал понять, что знает и это, и еще больше.
Глава XIVМосква
Ничто так не разочаровывает,
как неудача, – за исключением успеха.
В то время как данцигцы с серьезными лицами обсуждали новости с Бородинского поля, Шарль Даррагон, весь белый от покрывавшей его пыли, приподнялся на стременах, чтобы получше разглядеть купола московских церквей.
Утро было солнечное, и златоглавые церкви сверкали, как в сказке. Шарль доскакал до вершины холма и погрузился в молчаливое созерцание. Москва наконец-то. Все вокруг него кричали: «Москва! Москва!» Суровые седые генералы размахивали своими шапками. Стоявшие на верхушке холма призывали остальных. Далеко внизу, из долины, где пыль, поднятая войском, стояла как туман, разносился слабый звук, подобный рокоту потока. То было слово «Москва», доходившее до последних рядов умирающих от голода людей, которые два месяца брели под палящим солнцем, иссушенные пылью, по стране, казавшейся им Сахарой. Все дома, к которым они подходили, были брошены их обитателями, все амбары пусты. Даже созревший хлеб русские скосили и сожгли. Кучи золы около бедных лачуг указывали на то, что и тут нищенская обстановка была брошена в огонь, разведенный из годового запаса хлеба.
Повсюду было то же самое. На свете найдется мало стран, имеющих более печальный вид, чем местность, простирающаяся между Москвой и Вислой. Но непонятным законом определено, что самые прозябающие страны осчастливлены преданной любовью своих детей, между тем как люди, рожденные в прекрасной стране, всегда готовы эмигрировать из нее, и из них выходят лучшие переселенцы в новом отечестве. Если русского выгонят из его родного дома, он поедет в другую часть России – в ней всегда найдется место.
Перед мародерами, которым была дарована привилегия безграничного и открытого грабежа, русские, как крестьяне, так и дворяне, бежали на восток. Много раз авангард, спеша воспользоваться выгодой своего положения, подъезжал к воротам какого-нибудь помещичьего дома и, выломав двери, находил его пустым: мебель была уничтожена, запасы сожжены, вино вылито.
То же самое творилось и в крестьянских избах. Некоторые, наиболее ревностные, срывали даже солому с крыш и жгли ее. И на тот случай, если бы грабители принесли с собой зерно, все мельницы были разрушены.
Это было что-то новое для завоевателей. Это было непривычно для Наполеона, которого так часто встречали на полдороге; который знал, что люди, из алчности, с радостью уступают одну половину своего имущества, чтобы сохранить вторую. Наполеон знал, что многие, вместо того чтобы помочь соседу поймать вора, присоединятся к нему, чтобы он поделился с ними добычей, громко заявляя при этом, что они вынуждены были уступить силе.
Но так как каждый человек судит, руководствуясь собственным светом, то даже самый великий должен в конце концов очутиться в темноте. Ни один европеец никогда не поймет русских.
Наполеон думал, что русские поступят так, как неизменно поступали все его неприятели. Он думал, что, подобно его собственному народу, они окажутся крайне самоуверенными и начнут подстрекать друг друга к великим подвигам громкими словами и бесчисленным хвастовством. Но русские страдают отсутствием самоуверенности, они скорее застенчивы, чем слишком бойки, мечтательны, чем пылки. Наполеон думал, что русские начнут очень блистательно, а кончат компромиссом. Этот компромисс сперва не придется им по сердцу, но затем они примирятся с ним.
– На этих равнинах обитают дикие люди, – сказал он. – Первобытный и нелепый инстинкт заставляет их разрушать свою собственность ради того, чтобы стеснить нас. Когда мы подойдем к Москве, то увидим, что более цивилизованные жители ближних к ней селений, расслабленные легкой жизнью, не бросят своих владений, но будут торговать с нами и окажутся жертвами нашего могущества.
И армия поверила ему. Она всегда верила ему. Воистину вера передвигает горы. Она двигала четыреста тысяч человек без припасов по опустошенной стране.
И теперь, около златоглавой столицы, армия окончательно оголодала. Кроме того, солдаты были одеты в лохмотья. Они шли тремя колоннами, которые должны были сойтись у столицы гибельной для них страны, а перед этими колоннами летели казаки, всячески мешавшие продвижению вперед.
На холме, над веселой долиной Москвы-реки, завоевателям открылась неожиданная картина. Москва не была окружена никакими другими стенами. Город, сверкавший при солнечном свете, как в какой-нибудь арабской сказке, был безмолвен. Казаки исчезли, за исключением тех, которые окружали Кремль, возвышавшийся над рекой.
Армия сделала привал, между тем как адъютанты рассыпались во все стороны на своих усталых лошадях. Шарль Даррагон, обожженный солнцем, покрытый пылью, охрипший от криков ликования, был в первых рядах. Он осматривался по сторонам, отыскивая Казимира и не находя его. Шарль не видел своего начальника со времени Бородинского боя, так как сейчас состоял при штабе принца Евгения, который понес большие потери у реки Калуги.
Армия всегда делала привал перед осажденным городом, ожидая покорного прихода побежденных. Обыкновенно приходил мэр в сопровождении своих советников и заявлял, что их войска покинули город, который теперь просит позволения ему сдаться на милость победителя.
Этого армия ожидала и теперь, в солнечное сентябрьское утро.
– Он одевается, – весело говорили в армии Наполеона. – Для него еще незнакома капитуляция.
Но московский голова разочаровал их. Наконец войска двинулись дальше и на ночь расположились лагерем под Кремлевскими стенами. Тут Шарль получил записку от Казимира.
«Я слегка ранен, – писал он, – но следую за армией. Под Бородином убили мою лошадь. Пока я был без чувств, меня обокрали, и я лишился всех денег и портфеля с письмами. Между ними находилось и то, которое вы написали своей жене. Оно, мой друг, пропало, и вам придется написать другое».
Шарль устал. Он отложит это дело до завтра и напишет Дезирэ из Москвы. Лежа на холодной земле, он стал думать о том, что напишет завтра Дезирэ из Москвы. Одна только дата и пометка, откуда придет письмо, заставит ее, думал он, еще больше полюбить его. Ибо, подобно Наполеону, он был ослеплен славой.
Когда Шарль засыпал, улыбаясь своим счастливым мыслям, далеко оттуда, в Данциге, Дезирэ прятала послание, которое было утеряно и вновь найдено. А на палубе военного корабля, плывшего к тому месту, где Висла впадает в Данцигскую бухту, Луи д’Аррагон в раздумье ощупывал в кармане еще непрочитанные бумаги, выпавшие из того же портфеля.
На следующий день пришлось окончательно убедиться, что московским гражданам нечего было сообщить завоевателю. Вскоре после рассвета армия двинулась к столице. Пригороды были покинуты. Ставни домов были закрыты, а двери заперты на замок.
Длинные улицы и ни одного живого существа, – вот что ожидало дерзкое триумфальное шествие, посланное вперед, чтобы расчистить путь и выстроить по обеим сторонам почтительных граждан. Но никаких граждан не было. Не было ни одного свидетеля триумфа Великой армии, которую впервые в истории провели через всю Европу, чтобы покорить девственную столицу.
Многочисленные корпуса молча брели к своим квартирам, нервно поглядывая на закрытые ставни. Несколько солдат вышли из строя и отважились войти в открытые церкви. Свечи горели на престолах, но внутри никого не было. Это они рассказали своим товарищам.
Было выбрано несколько дворов для штаб-квартир генералов и начальников отдельных частей. Иногда завоеватели даже получали ответ. Услужливый привратник открывал двери и отдавал ключи тому, кто пришел первым. Но он не говорил по-французски и, когда к нему обращались, молча кланялся. Другие двери взламывались.
Все это походило на пантомиму, поставленную на громадной сцене. Это было непонятно даже для самых старых ветеранов и тревожило их, между тем как только что выпущенные из Сен-Сира молодые вояки были странно унижены всем этим. В воздухе носился едкий запах дыма – намек на неизбежную трагедию.
На Красной площади – центральном пункте старого города – солдаты уже покупали и продавали добычу, которую они успели вытащить из горящего здания биржи. Казалось, что все жители Москвы, прежде чем ее покинуть, сложили там свои товары, чтобы их сжечь. Для нижних чинов это было непонятной глупостью. Для образованных людей это послужило новым свидетельством того немого и угрюмого бесконечного самопожертвования, благодаря которому русские так отличаются от других народов и с которым мировой истории еще приходится считаться.