– А! – произнес д’Аррагон, занятый своим багажом.
– Это Казимир – польское имя. А два дня тому назад я получил о нем сведения. Он получил амнистию, обещанную русским императором, женился на очень красивой девушке и живет по-княжески в Кракове. И все это со времени осады Данцига.
– А другой? Тот, кто ночевал здесь. Вернулся ли он обратно через Кенигсберг?
– Нет. Если бы он проехал, то я бы встретил его. Мне хотелось бы его увидеть. Пока французы сидели в Кенигсберге, я не покидал свое место на мосту, а месяц тому назад последние солдаты убежали, преследуемые по пятам казаками. Нет. Я бы заметил его и обязательно узнал бы. Этого молодого красивого господина нет по эту сторону Немана. Чем я еще могу вам помочь?
– Вы можете помочь мне уехать в Вильну, – сказал д’Аррагон.
– Вы никогда не попадете туда.
– Попробую, – ответил моряк.
Глава XXVIIПроблеск памяти
Ничто, кроме неба, не может покрыть его высокую славу. Никакие пирамиды не могут усилить память о нем, а только вечная сущность его величия.
– Почему я вас не пускаю гулять на улицу?.. – спросил Барлаш в одно февральское утро, энергично стряхивая снег со своих сапог. – Почему я не пускаю вас гулять?
Тщательно заперев на засов тяжелую дубовую дверь, которая была так укреплена, точно хозяева дома готовились к ожесточенному штурму, он последовал за Дезирэ на кухню. На лице Дезирэ была та прозрачная бледность, которая указывает на жизнь взаперти. Барлаш же, потрепанный непогодой, не обнаруживал никаких признаков того, что он выдержал месяц осады в переполненном городе.
– Я скажу, почему не пускаю вас гулять на улицу. Потому что это неподходящее место для женщины, потому что если вы пройдетесь отсюда до Ратуши, то насмотритесь таких картин, которые начнут преследовать вас во сне, а в старости не дадут вам покоя. Знаете ли, как сейчас поступают с покойниками? Их выбрасывают за дверь, ничем не прикрыв их изможденной от голода наготы, совершенно так, как Лиза выбрасывает каждое утро золу. И телеги объезжают улицы, как бывало в мирное время объезжал их мусорщик… И, подобно мусорщику, они иногда роняют часть своей клади. А запах, разносимый ветром, не что иное, как тифозная зараза. Вот почему вам нельзя выходить на улицу.
Барлаш расстегнул свою шубу, под которой оказался нарядный мундир, ибо Рапп одел свою жалкую армию в новое платье, которым в начале войны по приказанию Наполеона были заполнены многочисленные склады Данцига.
– Вот, – сказал Барлаш, кладя на стол маленький сверточек. – Это мой сегодняшний паек. Две унции конины, одна унция солонины… то же самое, что и вчера. Неизвестно, как долго будут нас так щедро кормить. Прибережем солонину: она может когда-нибудь пригодиться.
И, хрипло рассмеявшись, Барлаш поднял половицу, под которой прятал свои запасы.
– Не состряпаете ли вы себе завтрак сами? – поинтересовалась Дезирэ. – Для отца у меня найдется кое-что другое.
– А что у вас есть? – отрывисто спросил Барлаш. – Неужели вы прячете что-нибудь от меня?
– Нет, – с улыбкой ответила Дезирэ. – Я дам ему кусочек ветчины, оставшийся от вчерашнего ужина.
– Оставшийся… – повторил Барлаш, близко подходя к ней. – Оставшийся? Так вы, значит, вчера не ужинали?
– Так же, как и вы: ведь ваш ужин под полом.
Барлаш отвернулся с жестом глубокого отчаяния. Он уселся в высокое кресло у камина и, глубоко задумавшись, начал топать одной ногой по полу.
– О женщины… женщины! – проворчал он, пристально смотря на тлеющие угли. – Лгут… все лгут. Вы сказали, что ваш ужин был вкусный! – крикнул он Дезирэ через плечо.
– Да, – весело ответила она, – он и сейчас еще вкусный.
Барлаш не поддержал ее веселого настроения. Несколько минут он просидел неподвижно. «Это компромисс. И всегда так. И пришлось сразу же пойти на компромисс с первой женщиной, как только она была создана. С тех пор мужчины поступали так всегда и без всякой пользы для себя».
– Послушайте, – произнес он громко, обернувшись наконец к Дезирэ, – я хочу заключить с вами сделку. Я съем свой вчерашний ужин… здесь, у стола, сейчас… если вы съедите свой.
– Согласна.
– Вы голодны? – спросил Барлаш, когда перед ним появился скудный завтрак.
– Да.
– И я тоже.
Барлаш рассмеялся уже совсем весело, и завтрак походил на своего рода пиршество, несмотря на то что состоял всего-навсего из двух унций конины и полунции ветчины с ржаным хлебом, выпеченным с одной третью соломы. Хлеб, который Рапп позволял населению покупать.
Ибо Рапп сначала укротил свою армию, а теперь укрощал данцигцев. Он водворил дисциплину в своем собственном лагере, сформировал полки, устроил госпитали (которые немедленно наполнились). Он защищал граждан от грабежа умиравших от голода, одичавших беглецов.
Затем он обратил внимание на данцигцев, враждебных ему как открыто, так и тайно. Он завладел церквами и превратил их в магазины. Из школ он сделал госпитали, из монастырей – казармы. Он ворвался в погреба данцигцев и отнял вино для больных. Погреба же он взял под свой строгий контроль, и никто не смел требовать свою собственность.
– Мы, – говорил он с тем мрачным эльзасским остроумием, которое почти не понимали пруссаки, – составляем одну семью в тесном доме, где я состою ключником.
Барлаш оказался пророком. Его тайные запасы избежали бдительного глаза обхода, который он сам привел в дом на Фрауэнгассе. Хотя он был довольно скуп, однако же всегда мог дать Дезирэ что-нибудь, чего она желала, и даже иногда предупреждал ее невысказанные желания. Взамен этого он требовал абсолютного послушания, и, после умеренного завтрака, следуя своей политике, он принялся журить Дезирэ за то, что она лишает себя пищи.
– Видите ли, – сказал он, – осада – это вопрос желудка. Мы сражаемся не с русскими, потому что они не хотят сражаться. Они сидят вокруг города и ждут, пока мы помрем от голода и тифа. И мы оказываем им эту услугу по двести человек в день. Да, ежедневно Рапп избавляется от двухсот ртов, которые ничего больше не требуют. Будьте жадны, – съедайте все, что имеете, в надежде завтра освободиться – и вы умрете. Будьте скупы – морите себя голодом из экономии или из любви к кому-нибудь, кто съест вашу долю, забыв даже поблагодарить вас, – и вы умрете от тифа. Будьте осторожны, терпеливы и экономны – ешьте мало, двигайтесь сколько можете, тщательно варите свою пищу с солью – и вы выживете. Я выдержал осаду за тридцать лет до вашего рождения, и я еще жив и переживу очень многих. Слушайте меня – и мы выдержим осаду Данцига, которая только начинается.
Затем Барлаш вдруг дал волю своему гневу: он вдруг хлопнул рукой по столу и закричал:
– Но тысяча чертей! Не уверяйте меня, что вы ели, когда не делали этого!
Увлекшись важностью вопроса, Барлаш наговорил Дезирэ много такого, что не может быть передано.
– А хозяин, – неожиданно закончил он, – как он?
– Ему не совсем хорошо, – ответила Дезирэ.
Этот ответ не удовлетворил Барлаша, и он непременно захотел разуться и пойти наверх навестить Себастьяна.
Больной утверждал, что его нездоровье – пустяки, просто пища ему не подходит.
– Вы привыкли жить хорошо, – произнес Барлаш, глядя на Себастьяна таким взглядом, точно он напоминал ему что-то давно забытое. – Посмотрим, нельзя ли тут что-нибудь сделать.
Барлаш ушел и вернулся через час с только что убитым цыпленком. Дезирэ не спросила, где он его достал. Она отказалась от таких расспросов, потому что Барлаш всегда открыто признавался в воровстве, и девушка не знала – верить ему или нет.
Но изменения в диете не оказали благотворного действия, и на следующий день Дезирэ послала Барлаша за доктором, который практиковал на Фрауэнгассе. Доктор только мрачно покачал головой. Ибо даже сердце старого доктора в конце концов может очерстветь.
– Я вылечил бы его, – сказал он, – если бы русские не стояли за стенами и если бы я мог дать больному свежего молока, хорошей водки и крепкого бульона.
Но даже Барлаш не в силах был найти молоко в Данциге. Появились водка и даже свежее мясо. Дезирэ собственноручно приготовила суп. Себастьян стал уже не тем человеком с тех пор, как угасла его вера в то, что данцигцы восстанут против завоевателей. Одно время было бы легко произвести такой маневр и сдаться русским. Но Данциг очнулся, когда Рапп уже наложил на него свою железную руку. Рапп так хорошо осознавал свою собственную силу, что с презрительной снисходительностью относился к тем гражданам, которые были уличены в сговоре с неприятелем.
Друзья Себастьяна как будто покинули его. Наверное, было неблагоразумно показываться в обществе человека, навлекшего на себя гнев Наполеона. Некоторые покинули город, поспешно спрятав свои ценности в садах, за печными трубами, под полом, где, может быть, они лежат еще и теперь. Другие вошли в число еженедельной тысячи или тысячи двухсот человек, которые вывозились через Оливковые ворота и сбрасывались в громадные рвы на глазах у русских.
Правда, новости продолжали просачиваться в город, и их поток никогда не прерывался в течение всех тех ужасных двенадцати месяцев.
Большинство известий не сулили французам ничего хорошего. Но то были недостоверные новости, и Себастьян мало утешался тем, что сам Рапп не имел никаких известий из внешнего мира с тех пор, как казаки вынудили вернуться эльбингскую почтовую повозку в ночь седьмого января.
Может быть, Себастьян страдал той самой роковой болезнью, которая овладевает в конце концов всеми людьми, – усталостью от жизни.
Барлаш, который был на двадцать лет старше больного, твердо стоял у его постели и говорил ему:
– Почему бы вам хорошенько не подкрепиться и не посмеяться над судьбой?
– Я принимаю то, что дает мне дочь, – несколько брюзгливо запротестовал Себастьян.
– Но этого недостаточно, – возразил материалист. – Недостаточно проглотить несчастие, надо еще переварить его.