– Посмотри в зеркало, Наташа. Что ты видишь?
Девочка в замешательстве.
– Нет, ты ответь, пожалуйста. Я хочу, чтобы ты сама заметила разницу. Вот стою я, а вот стоишь ты. Что ты видишь?
Молчание.
– Наташа, ау!
– Руки, – неохотно выдавливает девочка.
– Правильно, руки. У меня руки, а у тебя?
Молчание.
– А у тебя молотильный станок, и сверху, и снизу. В ногах – это замечательно. В ногах дробь, повороты, страсть. А в руках? Что должно быть в руках?
Молчание.
– Пластика, Наташа, пластика. В ногах – страсть, в руках – все остальное. А у тебя огонь, вихрь, пламя и там, и там. Где мелодия, где гамма, где ритм? Все внизу. Наверху нет резкости, есть гордость, понимаешь разницу? Ладно, давай еще раз попробуем. Поставь «корону», отведи локти, теперь мысленно зажми в правой руке веер. Готова? И… Слушай музыку, захватывай пространство, не бросай руку, обводи полукруг. Стоп. Наташ, опять препятствие, опять стена. Все доводишь до упора, а зря. Должно быть место полету, фантазии, вееру, наконец. Я не вижу твой веер, ты его давно потеряла, еще на середине круга.
Девочка насупилась, но держится, не показывает подкравшихся слез, хоть и не привыкла к недовольству преподавателя.
– Наташа, надо что-то делать с руками. Для веера не нужен характер, нужны характеры. Представь, что ты балерина и танцуешь партию Одетты, и не надо изображать Кармен!
– Я не балерина! – неожиданно громко и горько выкрикивает девочка и выбегает из зала.
Куда это она? Андреа нервно ерзает на стуле. Даже с ее наблюдательного пункта за стеклом кафе понятно, что ученица сегодня не в форме, а преподаватель раздражена. Ничего удивительного. Рано или поздно пришлось бы тушить пожар юной танцовщицы. Странно, что педагог заметила это, только дав девочке веер. Они работали с ним в начале урока, потом отложили. А теперь и вовсе прервали занятие. Вон танцовщица уже выпорхнула из дверей в незастегнутой куртке и шапке набекрень. Плачет, похоже, бабушка за ней еле поспевает. Что же случилось? Малышка не привыкла к трудностям? Странно. Она ведь столько тренируется. Ладно, сами разберутся…
17
– Без нас, похоже, не разберутся… Как думаешь, Мила? – Марат лениво почесывает дворняжье ухо и заинтересованно смотрит в кружочек на запотевшем окне.
– Подожди, не тяни. Упадет, что тогда делать будем? – Коренастый Толян аккуратно оттесняет желающих побыстрее вытащить груз.
– Да ладно, мужики. Навались. Сейчас мы его быстренько на землю спустим, – не желает ждать каменщик Андрюха.
– Подожди!
– Навались!
– Стой!
– Отойди!
– Да… Просто Ральф и Джек[21] собственной персоной… Угробят инструмент, жалко… – Марат торопливо натягивает телогрейку, вставляет ноги в валенки и спешит к группе работяг, обступивших грузовик. – Чего раздумываем, мужики?
Местный прораб Митяй недоверчиво косится на Марата. Что это сторож заговорил? Раньше молчал и носа из своей сторожки не показывал. А к нему как зайдешь за какой-нибудь надобностью, так свою умную книжку нехотя отложит и смотрит с тоскливой ленцой: чего вам, мол, неучам, надо? Оно, конечно, у него, поди, есть время просвещаться, он скребком да зубилом не машет, плиты не таскает, мешки с цементом не ворочает. Знай себе сидит на кровати, чаи попивает, с собакой беседы ведет. Читай не хочу. А названия-то какие у книг мудреные. Митяй краем глаза приметил: «Новая жизнь» (чем ему старая не угодила?), потом еще какой-то «…переводчик» с немецкой фамилией (с чего бы это сторожу переводчиками интересоваться?), а одно Митяю особенно запомнилось: что-то про дирижерские жесты. Он еще хотел взять почитать, думал, там про те самые, всем известные жесты, а потом как-то забылось. Что этому умнику здесь понадобилось?
– Да, тут вот пианину привезли, – нехотя пережевывает слова Толян. – Народ волнуется, как снимать будем.
– Надо подумать, – одобрительно откликается Марат и запрыгивает на борт. Приоткрывает картонную коробку и присвистывает:
– Обалдеть!
– Чего там? – суетится Митяй, протискивается с другой стороны. – Странное какое-то пианино, – пожимает плечами, чешет затылок. – Может, оно, того, не тяжелое?
– Тяжелое.
– А ты почем знаешь? – недоверчиво цедит Андрюха.
– Это фисгармония. – Марат не замечает грубости, не отрывает взгляда от старинного инструмента.
– Физ… чего?
– Фисгармония. – Марат наконец замечает недоверчивые растерянные взгляды и вдруг пускается в объяснения: – Здесь внизу педали, а наверху клавиши. Играют на клавишах, как на фортепиано, но если не работать педалями, звука не будет, понимаете? Звук извлекается нагнетанием воздуха. Постоянной работой педалей, как у органа.
– У органа? – оживляется Толян. – Это как в соборах у католиков, что ли?
Марат кивает.
– Красиво звучит, – одобряет Толян. – Я летом квартиру на Малой Грузинской отделывал, там этого органа наслушался.
Товарищи смотрят на него с уважением, да и Марат неожиданно ощущает себя своим. Все-таки музыка – воистину язык, не требующий перевода. Старинный ящик с педалями – а от былого холодка не осталось и следа. В глазах работяг – заинтересованность, у Марата – восторг. Поворчав еще немного и поспорив для порядка, общими усилиями переносят антиквариат в дом. Прораб осторожно, с ощущением подлинного таинства, раскрывает картон. Марат не может сдержать возгласа восхищения.
– «Циммерман»[22] середины XIX века…
– Сыграешь? – Толян с готовностью приподнимает крышку. – Фу-ты черт! Пыльная!
– Пыльная она, твоя Одесса, и душная.
Марийка неторопливо обходит художников, расположившихся в городском саду, рассматривает глиняные фигурки животных, примеряет дешевую бижутерию, подозрительно обнюхивает железные баночки с законсервированным смехом.
– Зато море есть. – Марат и сам устал от жары, старается держаться поближе к фонтану, но не отставать от Марийки, которая то надолго останавливается возле прилавка, то резко проскакивает вперед.
– Море грязное. – Девушка натягивает украинский кокошник и задумчиво вертит головой. – И потом, ты разве на нем бываешь?
– Вчера были, – по привычке спорит Марат.
– Точно, ты уже здесь три месяца и вчера, наконец, сходил на море.
– Ты приехала, я сходил. Что одному на море делать?
– Дышать воздухом. – Марийка стягивает кокошник и устремляется дальше. – Ой, а это что?
– Тринадцатый стул. Садись, сфотографирую.
– Давай.
Марийка забирается на постамент, усаживается, скрещивает стройные ноги, перекидывает через плечо черную косу, скалит зубки и кокетливо спрашивает:
– Я похожа на Эллочку-Людоедку?
Марат смотрит в объектив: узкая кость, острые коленки, резкие скулы, вздернутый носик, ниточки бровей, такие же летящие и раскосые, как бусинки глаз. Делает снимок.
– Ты похожа на китаянку.
Марийка слезает, вздыхает:
– Тринадцатый стул, первый эмигрант, Дюк, Рабинович, Дерибас. Столько всего интересного! А дирижеров у них нет…
– Почему нет? Есть. Только, – Марат шутливо кланяется, – таких нет.
– Слушай, дирижер, ты мне про море не рассказывай. Что тебе до соленой воды, если над ней не смыкаются снежные шапки гор, если не бегут к ней тайными тропками десятки рек? Да и название у этой стихии чужое: Черное. Оно и есть черное и грязное. А наше, родное, чистое, прозрачное, журчащее, священное и тоже, кстати, соленое. Слушай, как звучит бархатисто: Иссык-Куль. А Тянь-Шань, а реликтовые леса?
– Мась, что ты хочешь?
– Чтобы ты вернулся.
Марийка смотрит на него с упреком. К глазам, как обычно, подступают слезы, она начинает тихонько посапывать. Веский аргумент. Марат уже знает, что за этим последует: горькие всхлипывания, громкие рыдания, дорожки туши на щеках, красные глаза, перекошенные дрожащие губы. Марийка становится некрасивой, а виноват Марат. Это происходит каждый раз, куда бы она ни приехала. Жалобы, требования, слезы, бурные ссоры и столь же бурные примирения. Везде хуже, чем в Бишкеке. Конечно, везде хуже. Ведь в Бишкеке – она, Марийка. Учиться закончила, а к Марату не переезжает. Работает с детишками, ждет места в аспирантуре, хочет выводить балерин на большую сцену. Марат понимает, Марат ее любит, Марат ждет встреч. Хотя в последнее время – чуть меньше, чем раньше. Он ждет счастливых свиданий, прекрасных минут, а получает часовые истерики и истерзанные нервы.
– Что, что тебя здесь держит?
Разумный вопрос. Марат уже полгода в Одессе. Оркестр продолжает колесить, а он остался в филармонии. Мог бы и в Киргизской филармонии с тем же успехом дирижировать.
– Пойдем. – Марат хватает девушку за руку и быстро тащит вниз по Дерибасовской, стараясь из последних сил предотвратить развитие концерта. Сворачивает к Приморскому бульвару и резко останавливается.
– Вот, вот, почему я здесь.
От слез не осталось и следа. Все же Марийка – творческая личность, балерина, зрелище не может оставить ее равнодушной.
– Какая красота! Это театр?
– Да, оперы и балета. Ему уже сто лет.
– Какие скульптуры! Это что, музы, да?
– Да.
– Фантастика.
– Это ерунда. Ты бы видела, что внутри! Канделябры, светильники, бронзовые инкрустации, лепнина. Лепнина везде: вдоль лестницы, на ярусах, в ложах. А люстра, а занавес, а потолок… Там сцены из Шекспира, представляешь. Дух захватывает.
– Пойдем, пойдем посмотрим.
– Нельзя, – расстраивается Марат. – Закрыли на реконструкцию. Но как только откроют, меня сразу обещали из филармонии сюда первым дирижером перевести. И балетмейстеры тут, кстати, тоже понадобятся. Ты тогда при-едешь?
– Приеду, – серьезно обещает Марийка и даже приподнимает над асфальтом вытянутый носок, постукивает туфелькой, будто примеряет на себя новый танцкласс.
– Смотри, на этом пятачке – все, что нам нужно, – Марат показывает налево.