Открывается дверь, и, шаркая косолапыми ножками, входит тот, кого Андреа ждала шесть лет. «Когда я забеременела в первый раз, Пабло тоже поселился для меня в чьем-то животе. Это мой, мой ребенок». Мальчик замирает у двери, не выпуская из ладошки руку воспитательницы.
– Ну иди, – подталкивает та.
Андреа присаживается на корточки и умоляюще шепчет:
– Иди ко мне.
Нерешительная ладошка отпускает взрослую руку, ножки осторожно шагают и падают в теплые, ласковые объятия незнакомой, но почему-то сразу же родной женщины. У нее такие же рыжие волосы. «Интересно, ее тоже дразнят?» Мальчик утыкается в тонкую шею, вцепляется в худенькие плечи, зарывается в пушистые кудри и тихонько спрашивает:
– Ты моя мама?
17
– Мама! – в ужасе визжит Андреа. По трибунам проносится вздох облегчения. Только что бык чудом не поднял на рога пикадора. Человек увернулся в последний момент. Великое искусство – заставить зрителя поверить в неминуемую трагедию, дать почувствовать зловонное дыхание смерти, чтобы потом одним прыжком и взмахом красной тряпки стереть с лиц застывшую маску страха.
– Это последний бой. На матадора смотреть не будем.
– Почему?! – Андреа изумленно оборачивается к Марату. Какой смысл идти на корриду, если финал останется неизвестным? Это все равно что уйти со зрелищного спектакля во время антракта или покинуть Диснейленд, не дождавшись вечернего шоу фейерверков.
– Не хочу становиться свидетелем убийства.
– Человека?
– Быка.
Один раз Андреа уже все это проходила с Димом. Что ж, можно и повторить.
– Коррида не имеет никакого отношения к убийству. Бык, воспитанный для боя, не может проиграть. Победи или умри. И в музыке фламенко не существует промежуточных состояний. Любовь или смерть. Все или ничего. Для быка честь – умереть на арене.
– Это ужасно – готовить животных на потеху кровожадному зрителю!
– Да эти животные ведут жизнь, которой может позавидовать любой из самых кровожадных людей: их холят и лелеют, кормят на лучших пастбищах, оберегают от болезней! Знаешь, сколько стоит на аукционе победитель корриды? И, можешь поверить, эти быки себе цену знают. Они принадлежат к высшей касте. Они рождены не для того, чтобы закончить свои дни на скотобойне. Они – гладиаторы, которым рукоплещут трибуны.
– Я не готов лицезреть смерть гладиатора.
– Зачем тогда притащил меня сюда?
О, теперь Марат точно знает зачем! Чтобы увидеть эти раскрасневшиеся щеки, раздувающиеся ноздри, сдвинутые брови. Он уже целый час то и дело отвлекается от происходящего на арене и смотрит, как Андреа вскакивает в едином порыве с тысячами таких же безумцев, скандирует призывы и пытается руководить действием, направляя своими выкриками то быка, то тореро.
– Хотел проверить себя.
– Проверил? – насмешливо.
– Проверил. Тебя.
– И что показал рентген?
… Что ты готова наслаждаться
Жестокой схваткой роковой
И вместе с глупою толпой
Победой смерти забавляться[34].
– Забавляться?! Коррида может быть забавой для кого угодно, но только не для испанца! – Андреа никогда не занимал вопрос национальной принадлежности, но сейчас она готова задушить этого иностранца, который совершенно ничего не понимает и принижает национальные традиции ее народа. – Даже сибирский заключенный понимает в этой жизни больше тебя!
– Что?
– Ничего.
Готова ли она еще раз услышать, что стихи посредственные? А почему бы и нет? Она же знает, что это не так. Читает:
Потешить публику – задача
Для остророгого быка.
Судьбу проверить на удачу
И увернуться от клинка.
В загоне он за красной тряпкой
Помчится пасадоблем вскачь.
Поддеть тореро бычьей хваткой,
Подбросить в воздух, словно мяч, —
Вот где венец его стремлений,
Вот в чем корриды благодать:
Иль пасть в бою без сожалений,
Или победу одержать.
Иные скажут: «Бык – забава,
Инстинктов низменных дитя
И раб жестокости кровавой».
А я признаюсь, не шутя,
Что зависть к пленнику арены —
Мой давний, избранный порок.
Из пасти извергая пену,
Пыль выдувая из-под ног,
Мне не дано с судьбой в рулетку
Под вой болельщиков играть.
Себя загнал в пустую клетку,
И здесь мне жить и умирать.
«Это она про кого? Про него? Про Марата?»
– Ты дружишь с сибирским заключенным?
И это все, что он может сказать? Напыщенный индюк!
– Хорошие стихи. Только они не о корриде вовсе. Об одиночестве. И, кстати, хоть тореро с быком на арене вдвоем, в сущности, каждый из них наедине с судьбой.
На все у него свой взгляд, свое мнение.
– Знаешь, – неожиданно признается Марат, – вот так и в оркестре: слаженный коллектив, а каждый из музыкантов наедине со своим инструментом: видит только его, слышит только его, чувствует только его. И лишь дирижер дышит всей музыкой.
Андреа не согласна. По ней дирижер без оркестра – никто. Но она не спорит. Смотрит на Марата, спрашивает:
– Ты правда дирижер?
– Дирижер.
18
– Дирижер? – Сеньора Санчес несколько растеряна. – Зачем квартету гитаристов дирижер?
– Черт! – Андреа надеется, что произнесла это про себя. Господи! Вот ее и поймали. Прямо на пороге. «Тайное всегда становится явным», – говорила тетя Анхелика, назидательно подняв указательный палец, всякий раз, когда находила запрятанные маленькой Андреа тетради с двойками по математике. И вот опять полученная Андреа от жизни жирная двойка собирается сбросить с кривой шеи наброшенный камень отправленных открыток и, предательски скалясь, выплыть на поверхность.
– Квартет гитаристов, – Марат припадает к руке хозяйки дома, – настоящая изюминка нашего коллектива. Я дирижирую оркестром, который работает на разогреве у вашей дочери.
Андреа благодарно переводит. Как он догадался, о чем спросила мать? Сеньора Санчес расплывается в улыбке, бросает на дочь взгляд, полный горделивого умиления. Андреа испускает вздох облегчения. Они заходят в дом.
Как описать первые минуты долгожданной встречи? Радостные вскрики, жаркие объятия, ощупывания и осматривания. Марат чувствует себя чужим на этом празднике всеобщего оживления, гадким утенком среди стаи прекрасных лебедей. В глазах мелькают руки, головы, губы, щеки обнимающих и целующих его людей, которые ведут себя так, будто знают его по меньшей мере лет десять. Уши разрываются от натиска нестройного хора десятка звонких голосов, одновременно ведущих непонятные речи.
А Андреа? Она еще не утонула в этом гвалте неудержимого веселья? Может, ее надо спасать? Вовсе нет. Марат уже выдергивает ее голос из одуряющего шума. Она говорит ничуть не тише, отвечает всем сразу, не делая пауз, и трещит без перерыва, сыплет испанскими словами, хохоча, мотая кудряшками, махая руками. Вот она обнимает отца. Какая же она нежная! Треплет по вихрастым головам племянников. Какая искренняя! Ласково припадает к коленям сидящей в инвалидном кресле старушки. Какая родная! Марат смотрит во все глаза, боясь пропустить малейшее движение женщины. А она, кажется, и вовсе забыла о нем. С головой погрузилась в опьяняющее море общения, захлебнулась, растворилась, утонула в нем. Маленькая, восхитительная, рыжая Русалка.
– La mesa estí servida[35], – доносится откуда-то из подземелья, и вслед за словами на лестнице, ведущей в подвал, вырастает женщина, очень похожая на маму Андреа. Только толще, старше и строже.
– Tia![36] – визжит Андреа, вырывается из плотного кольца неугомонных родственников и заключает в объятия сдобную пожилую испанку, от строгости которой в момент не остается и следа.
– Vamos! Vamos![37] – кричат сразу несколько детей и взрослых.
Андреа возвращается к Марату, тянет его за общей гурьбой вниз по лестнице:
– Пойдем!
Погреб – гордость хозяина дома, а каждый новый гость – очередной благодарный слушатель. Вот и Марат попал в чарующий плен Риохи, Ла Манчи, Понтеведры, Таррагоны[38]… Сеньор Санчес что-то быстро лопочет, доставая бутылки, жонглируя ими перед лицом Марата, показывая на этикетки. Гость улыбается, кивает и, как дурашливый болванчик, без конца повторяет:
– Sí, sí[39].
Наконец они подходят к «центру экспозиции» – стеклянной стойке, за которой собраны самые дорогие экземпляры. Здесь хозяин обходится без слов, и Марат понимает. Сеньор Санчес показывает на самую верхнюю бутылку 1972 года, а потом – на старшую дочь, достает 1977-й и машет Андреа, бросает взгляд на 1984-й и ищет глазами младшую. Демонстрирует Марату внуков: бутылки 93-го, 96-го, 99-го, 2002-го, 2005-го. Последняя принадлежит двухлетнему малышу, с которым шумно знакомится его блудная тетя. Марат наблюдает за этой сценой. Андреа любит детей и, тормоша младшего племянника, грустнеет, бросает чуть завистливые взгляды на старшую сестру. Скоро в витрине сеньора Санчеса появится еще одна бутылка.
Осмотр окончен. Все усаживаются в центре погреба за дубовый стол, уставленный закусками. Самое почетное место среди яств по праву принадлежит огромной ноге хамона, от которой сеньор Санчес торжественно отрезает тонюсенькие ломтики острым ножом. Обед начинается, и Марат с удивлением обнаруживает, что поглощение пищи не отвлекает радушных испанцев от главного процесса: громкого, непрекращающегося разговора. Все что-то спрашивают, Андреа отвечает. Дети – за столом, под столом, вокруг стола, а младший – практически на столе. Широкие улыбки, добрые глаза, родные люди – семья. Почему Андреа так далеко от них? Зачем выдумала легенду? Марат ничего не выдумывал. Его родным бездарный маляр оказался ненужным. Его сбросили с ветвей генеалогического дерева даже раньше. Когда он принял решение задержаться в Бишкеке после смерти Марийки. Но с его-то семьей все понятно. Там, в кого ни ткни, – одни сплошные Сомсы Форсайты