Это не доска, думаю я, это кусок гнилой коры. Он широкий, но легкий, думаю я, поднажми, слышишь, попробуй вверх, а не в сторону, попробуй вверх… Ты же рожден расти вверх, что же ты стелешься, свет в любом случае наверху, так что давай, Ирис, дружочек, ты же не червяк со скорченным опухшим телом, ты прекрасный цветок – ну, давай же!
Но он сидит над водой – ссутулившись, приподняв острые плечи, и все тянет умирающую ноту, уже и звуком переставшую быть, так, одно дыхание осталось, да и того на донышке.
И я уже хочу отнять у него свирель и взять эту несчастную ноту в полный голос – но тогда звук прервется, прервется как нить жизни, а меня сейчас не интересуют другие, те, которым повезло увидеть солнце сразу по рождении. Меня интересует этот несчастный изуродованный.
Я не умею делать свирельки из тростника, поэтому я подхватываю голосом, обычным человечьим голосом, немного охриплым от волнения. Сначала лишь напряжением горла продолжая существование истаявшего звука, потом облекая звук в плоть, с каждым мгновением все более очевидную, и – я же сама умоляла его расти вверх – вывожу внятную музыкальную фразу.
До, ре, ре-диез. Фа, соль, соль-диез. Фа, соль, фа…
Моего дыхания хватает еще на одну – и в этот момент свирель Ириса вступает, не позволяя мелодии прерваться.
Наш росток-неудачник наконец вырвался на свет, опрокинув препятствие, и распустил первую пару листьев.
Ирис играет, запрокинув голову. Я молчу, не подпеваю: слишком сложно для меня. Он играет, опасно откидываясь, неустойчиво раскачиваясь на своем насесте, острые локти его пугают серый сырой туман, и туман сторонится, пятится, расчищая музыканту узкий колодец – от черного неба над головой и до черной воды под ногами. И та, и другая чернота сияют звездами.
* * *
280 год от объединения Дареных Земель под рукой короля Лавена (сейчас)
И мне почему-то приятно и немножко стыдно от этой детской тайны, которую я сама себе сочинила, особенно от моего участия в Ирисовой судьбе – словно ему действительно требовалась моя помощь.
Я уже выползла на берег и теперь кукожилась между двух камней, стараясь унять дрожь. Надо было бы встать, чтобы ветер высушил платье, но я никак не могла заставить себя разогнуться. Ничего, полежим под камушком, пожалеем себя, благо никто не видит… Повспоминаем – это больнее и слаще страха, это занимает, увлекает с головой, поэтому – повспоминаем.
– Эй, ты живая? Эй, барышня?
Шлепок по щеке, потом по другой. Я открыла глаза и увидела занесенную ладонь. Отстранилась, стукнувшись спиной о камень.
– Ага, живая. Ну, здравствуй, красавица. Вот, смекаю, явишься ты к лодке рано или поздно. Решил подождать. И, гляди ж ты, не ошибся.
Даже в темноте были видны его великолепные веснушки. Он осклабился, блеснули зубы. Жутковато блеснули эти ровные человечьи зубы, не хуже зубов кладбищенского грима. Мне пришлось откашляться, прежде чем удалось внятно выговорить:
– Что ты здесь делаешь, Кукушонок?
– Дрова рублю.
– Что?
Он нагнулся, кулаком опираясь о камень у меня над головой.
– Барышня, – голос его был холоден и терпелив, – не знаю, как тя кличут. Давеча ты украла у меня лодку, барышня. Я искал свою лодку, и я ее нашел. Я чё подумал – куда может снести лодку без весел, на одном руле? Ежели остров обошла и в море вышла, то ее, сталбыть, вынесет на берег к Чистой Мели. А если не обошла остров, то так и так – где-нить туточки, на островке, целая или разбитая. Я нашел лодку. И воровку я тоже нашел.
От него пахло потом, теплом, едой. Это был полузабытый запах, будоражащий, неуместный, мирный, странный. Я сама когда-то принадлежала этому запаху.
– Я заплатила тебе, Кукушонок. Я бросила на причал золотую монету. Или тебе показалось мало?
Он сощурился, поджал губы. Не спеша присел на корточки – лица наши оказались вровень.
– Ты, барышня любезная, ври, да знай меру. Хватит мне зубы заговаривать, мантикор, мол, у нее в клетке… спит, мол, все время, рыбу жрет… Я тоже хорош, уши развесил. Купился как малой на байки глупые… мантикор, мол… с хвостом, в шипах…
Он вдруг замолчал. Он сидел передо мной на корточках, свесив до земли руки, в каждом кулаке – по горсти гальки. Рот его искривился, словно он съел что-то горькое.
– Я не врала, Ратер. Мантикор на самом деле существует. И я на самом деле бросила монету на причал.
Все было так, да не так. Я вспомнила – монета легла под ноги набежавшей толпе, а Ратер Кукушонок в это время уже барахтался в воде.
– Кто-то подобрал твои деньги, – сказала я. – Там, на причале, толпились люди. Кто-то взял монету.
– А мне что с того, что кто-то взял монету?
Щелк, щелк, щелк – сырая галька посыпалась у него из руки. Что-то напомнил мне этот звук… что-то неприятное, кладбищенское. Хотя почему если кладбищенское, то сразу – неприятное? Вот Эльго, например, симпатичнейший собеседник. С чувством юмора. Я сказала примиряюще:
– Ну ладно, шут с ней, с монетой. Я тебе еще одну дам, хочешь? Золотую монету, за лодку, хорошо?
– Я не продавал тебе лодки.
– Золотая монета, Ратер старинная авра. Купишь две лодки, новые, да еще на гулянку хорошую останется.
Я собралась было залезть в кошель, но вспомнила, что сейчас там только серебро и медь. И свирелька моя золотая. А открывать при мальчишке грот…
– Нет уж, – прищурился Кукушонок. – Твое золото к утру превратится в битые черепки. Или в ворох листьев сухих. Слыхали такие байки, знаем.
– Так что же ты хочешь?
Пауза. Он отвел глаза. Звездная ночь – лицо его хорошо было видно. Широкие скулы, большой нос, большой рот, смешные брови – одна выше другой. Залитые тенью глазницы – как озерца, кончики ресниц, окрашенные звездным светом, словно тростник в стоячей воде. И взгляд из тени, когда он, надумав что-то, поднял глаза – неожиданный, близкий, тянущий.
– Мантикор… – прошептал Кукушонок, подавшись вперед. – Ежели не соврала ты… Мантикора хочу увидеть.
Я улыбнулась от растерянности.
– Не хочешь золота, хочешь посмотреть на чудовище?
Он кивнул. Широко раскрытые глаза его казались совсем черными.
«А почему бы и нет, – подумала я. – Парень отдаст мне лодку, принесет весла… И вообще, будет у меня союзник в городе».
Который будет знать о древних сокровищах в горе. Который сможет помыкать мною и ставить мне условия. У которого соображалка получше моей – он сразу понял, что мантикор гораздо дороже одной золотой монеты. Который нашел свою лодку и поймал воровку буквально на пороге ее логова.
О, люди, человеки, я помню о вас кое-что. Я знаю, вы не меняетесь, сколько бы времени ни прошло здесь, в серединном мире. Я сама вашего племени. Я не доверяю вам. А также, думаю, Амаргину очень не понравится настолько «тесная» дружба с местным юнцом. Выставит меня из грота. И будет прав.
– Что? – шепотом спросил Кукушонок. – Что молчишь? Никакого мантикора нет? Ты трепалась? – Он схватил меня за плечо, тряхнул. – Трепалась? Отвечай!
– Мне случается иногда врать, – пробормотала я. – Как, собственно, многим. А ты можешь похвастаться, что всегда и всюду говорил только правду?
Рука его упала. До этого он сидел на корточках, а тут плюхнулся задом на камни. Из него словно стержень вынули.
– Не огорчайся, – сказала я. – Ты еще повидаешь чудеса на своем веку. Станешь моряком, увидишь далекие страны, таинственные острова…
– Постой. – Он нахмурился. – Погоди. Ты… как тебя звать-то?
– Леста.
– Леста. Ты мне вот чё скажи, Леста. Ты ж сама – того. Не нашенская. Нелюдь ты. Дроля из холмов.
– Сам ты дроля! – оскорбилась я. – Меня зовут Леста Омела, с хутора Кустовый Кут. Это недалеко от Лещинки, на границе Королевского Леса.
– Хм… – Он отвел глаза. – Знаю я Лещинку… Хм-м… Видала бы ты, как дурак наш потом по углам плевался и пальцем обмахивался. Как черта увидал, ейбогу. Кустовый Кут, говоришь… про Кустовый Кут не слыхал. У батьки спрошу.
Он помолчал задумчиво, потом снова прищурился на меня:
– Так Лещинка отсюдова миль десять будет, барышня дорогая. А вот чё ты туточки делаешь, на Стеклянной Башне, да еще ночью, а?
– Э-э… Хотела переночевать в лодке.
– А что ж домой не пошла?
– А… с бабкой поцапались. Пусть отдышится бабка, остынет.
– А лодку мою зачем покрала?
– Я заплатила тебе за лодку! Просто монету кто-то подобрал. Ну хочешь, я тебе завтра еще одну принесу?
– Опять двадцать пять. Золотая монета?
– Золотая.
Кукушонок тряхнул головой и торжествующе усмехнулся:
– Откуда золото у девки с хутора?
– Мало ли, – не сдавалась я. – Хахаль отсыпал. У меня хахаль – настоящий нобиль. У него золота куры не клюют. Видишь, какое он мне платье подарил?
– Не слепой. А хахаля своего ты, смекаю, рыбкой кормишь. А он тебе золотца… от щедрот… Не тут ли живет твой хахаль хвостатый?
И Кукушонок кивнул на отвесную стену скалы.
Я рванулась было вскочить, но парень выметнул длинную руку и цапнул меня за плечо. Хватка оказалась неожиданно сильной. Еще бы, ворот на пароме крутить…
– Что, красавица? Может, правду скажешь? Про дракона своего?
Что-то он слишком быстро соображает… Отбрехаться не удастся, может напугаю?
– Хочешь правды, человечек? Захотелось правды? – Я подалась вперед, и от неожиданности он мне это позволил. Наши носы едва не столкнулись. – Я тебе скажу правду. Я не живая, Кукушонок, я утопленница. Когда-то, давным-давно, когда тебя и на свете не было, девицу по имени Леста Омела обвинили в ведьмовстве и подвергли испытанию водою. С тех пор я иногда вылезаю из реки и хожу по берегам в поисках таких вот пышущих здоровьем мальчиков, у которых любопытства больше, чем страха. Иди ко мне, мой сладкий!
Ляпнула его пятерней за рубаху. Он все-таки отшатнулся, оттолкнул меня, распахнув глаза до невозможности.
– Среди бела дня! – выкрикнул он. – Ты же ходила по городу ясным днем!
– Мне сто лет, красавчик. За сто лет я привыкла к солнцу. Но сейчас глубокая ночь, сладостный мой, сейчас я в полной силе. А ты сам прибежал ко мне, такой любопытный, такой бесстрашный… Тебе не рассказывали легенды об утопленниках, которые утаскивали на дно неудачников?