это ты больна. Ты больна!
(Но она уже сдалась, отвернулась от него, ослабевшая, доведенная до отчаяния.)
ОН (к ней подпрыгивает, торжествуя, но и явно чувствуя смущение, растерянность). Да что с тобой такое? Неприятно это слышать, а? А почему бы и нет? Откуда тебе знать, что это не ты больная? Почему всегда неправым должен быть только я один? О, нет, не надо так на меня смотреть! Как обычно, хочешь, чтобы мне было плохо, стыдно а? Что ж, у тебя получается. О'кей, итак, неправ — я. Но только не волнуйся — ни секунды. Неправ всегда один лишь только я. Я это сказал, не так ли? Я уже признался. Или нет? Ты женщина, поэтому всегда права. Ладно, ладно, я не жалуюсь, я просто констатирую такой вот факт: да, я — мужчина, поэтому всегда неправ. О'кей?
Но вдруг, неожиданно, крошечная блондинка (которая выпила по меньшей мере три четверти бутылки виски, но при этом спокойна, уравновешенна и безмятежна, как прелестный маленький котенок с едва прорезавшимися, голубыми, слегка еще затуманенными, но сладенькими глазками) встает и говорит:
— Билл, Билл, мне хочется потанцевать. Мне хочется потанцевать, малыш.
И Билл одним прыжком оказывается у проигрывателя, и комната мгновенно наполняется звуками музыки позднего Армстронга: циничная труба, циничный добродушный голос постаревшего Армстронга. Билл сгреб свою прекрасную жену-малышку в охапку, они уже танцуют. Но все это пародия, пародия на добродушный сексуальный танец. Теперь танцуют все, и Нельсон со своей женой остались где-то сбоку, без внимания. Их никто не слушает, люди не могут больше это выносить. Чуть позже Нельсон говорит, громко, судорожно тыча пальцем в мою сторону:
— Я потанцую с Анной. Я не умею танцевать, я не умею ничего, я знаю это сам, не надо этого мне говорить, но я буду с Анной танцевать.
Я встаю, потому что все на меня смотрят, говоря мне взглядами: «Давай, вперед, ты должна с ним танцевать, должна».
Нельсон ко мне подходит, он громко, кривляясь, говорит:
— Я потанцую с Анной. Танцуй со мно-о-ой! Танцу-у-уй со мною, Анна.
Взгляд у него отчаянный, там — нелюбовь к себе, несчастье, боль. А потом, снова кривляясь, пародийно:
— Пшшли, малышка, давай перепихнемся, ты в моем вкусе.
Я смеюсь. (Я слышу этот смех, пронзительный и умоляющий). И все смеются, с облегчением, потому что я играю свою роль; и — мы проехали опасный поворот. И громче всех смеется жена Нельсона. Однако она учиняет мне осмотр, испуганный, критичный; и я понимаю, что успела стать частью их брачной битвы; и, возможно, вся моя, Анны, роль и сводится к тому, что я служу им топливом, я — масло, подливаемое в огонь их брака. Возможно, они из-за меня бились, до бесконечности, в ужасные часы от четырех и до семи утра, когда их пробуждает тревога (но тревожатся они — о чем?) и когда они бьются насмерть. Я даже могу различить слова, услышать их диалог; да, я танцую с Нельсоном, пока его жена за нами наблюдает, улыбаясь с болезненной тревогой на лице, и я слушаю их диалог.
ОНА. Да, полагаю, ты считаешь, что я не знаю про тебя и Анну Вулф.
ОН. Правильно, ты и не знаешь, и не узнаешь никогда, не так ли?
ОНА. Итак, ты думаешь, что я не знаю. Ну, а я знаю. Достаточно мне на тебя взглянуть!
ОН. Смотри на меня, детка! Смотри на меня, куколка! Смотри на меня, сладкая, смотри, смотри, смотри! Кого ты видишь? Лотарио? Или Дон Жуана? Да, это я. Да, это так. Я Анну Вулф трахаю, она в моем вкусе, мой аналитик мне это говорит, а кто я такой, чтобы спорить с аналитиком?
После диких, мучительных, сопровождающихся непрерывным смехом танцев, когда все пародируют суть танцев и заставляют всех остальных эту пародию поддерживать, ради сохранности их драгоценных жизней, мы наконец прощаемся и начинаем расходиться по домам.
При расставании жена Нельсона меня целует. Мы все целуемся, одна большая и счастливая семья, хотя я знаю, и они знают, что кто угодно из них может завтра выпасть из компании, потерпев провал, или же спившись, или перестав подходить под их стандарты, и о нем даже не вспомнят, его больше не увидят. Поцелуй жены Нельсона на моих щеках — сначала на левой, а потом на правой — отчасти искренний и теплый, она мне им как будто говорит: «Извини, но мы не можем с этим ничего поделать, ты здесь ни при чем»; а отчасти — изучающий, она мне им как будто говорит: «Я хочу знать, что у тебя такое есть для Нельсона, чего нет у меня».
И мы даже обмениваемся взглядами, горькими и ироничными, как будто говоря друг другу: «Ну что же, ни к одной из нас все это не имеет отношения, на самом деле — не имеет!»
Все равно, от поцелуя мне становится не по себе, я ощущаю себя самозванкой. Потому что я начинаю понимать то, что должна была понять и раньше, если бы хорошенько подумала, для этого мне вовсе не надо было приходить к ним в дом: Нельсона с женой соединяют столь тесные и столь мучительные узы, что их расторгнуть невозможно, никогда. Их связь — самая тесная из всех возможных, невротическое причинение боли; опыт боли причиняемой и получаемой; боль как одна из сторон любви; боль, постигаемая как знание того, как устроен мир, как происходит рост.
Нельсон вот-вот от жены уйдет; он никогда от нее не уйдет. Она будет вечно причитать, что он ее отвергает, что он от нее уходит; она не знает, что он не отвергнет ее никогда.
Вернувшись в тот вечер домой, я уселась в кресло; я отдыхала, я была измотана. Некий образ все время вставал у меня перед глазами: как кадр из фильма, потом он превратился в эпизод из фильма. Мужчина и женщина на крыше, высоко над городом, город — большой и шумный, но оживление, движение большого города под ними, далеко, внизу. Они бесцельно бродят по этой крыше, обнимаясь иногда, но — словно проверяя, как будто думая при этом: «А что мы чувствуем?» — потом они расходятся и снова принимаются бесцельно бродить по крыше. Потом мужчина подходит к женщине и говорит: «Я тебя люблю». А она спрашивает, в ужасе: «Что ты мне хочешь этим сказать?» Он повторяет: «Я тебя люблю». Тогда она обнимает его, а он отходит, с нервической поспешностью, и она спрашивает: «Зачем ты мне сказал, что меня любишь?» А он отвечает: «Я захотел услышать, как это прозвучит». А она говорит: «Но я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя» — а он подходит к краю крыши и там стоит, готовый прыгнуть, — он прыгнет, если она скажет еще хотя бы один раз: «Я люблю тебя».
Ночью этот эпизод из фильма мне приснился — в цвете. Теперь уже была не крыша, а тонкая, слегка окрашенная нежными цветами дымка или туман; туман изысканных цветов клубился, а в нем бродили те же мужчина с женщиной. Она пыталась его найти, когда же она натыкалась на него случайно, или его находила, он нервно отдалялся от нее; он отходил, оглядываясь на нее и — отворачиваясь, снова отворачиваясь.
Наутро мне позвонил Нельсон и заявил, что он хочет на мне жениться. Я узнала свой сон. Я его спросила, зачем он это мне сказал. Он закричал:
— Потому что я так хотел!
Я сказала, что он очень сильно привязан к своей жене. Потом сон, или — эпизод из фильма, остановился, голос у Нельсона стал другим, и он сказал, легко и с юмором:
— Боже, если это и вправду так, то у меня проблемы.
Мы поговорили еще немного, потом он мне признался, что рассказал жене, что спал со мной. Я сильно разозлилась, заявила, что он меня использует в битве со своей женой. Он раскричался, он начал поносить меня, как он это делал накануне со своей женой, на вечеринке.
Я отложила трубку, и он закончил через несколько минут. Теперь он защищал себя в своем браке, но взывая явно не ко мне, а к какому-то невидимому наблюдателю. Не думаю, что он отчетливо осознавал мое присутствие при этом разговоре. Я поняла, к кому он обращается, когда он мне сказал, что аналитик уехал на месяц в отпуск.
Нельсон продолжал: кричал и оскорблял меня — всех женщин. Спустя час он снова позвонил мне, извинился и сказал, что он «псих» и в этом вся проблема. Потом он спросил:
— Я не обидел тебя, правда, Анна?
Меня это оглушило — я снова почувствовала атмосферу того страшного сна. Но он продолжил:
— Поверь мне, я только хотел, чтобы у нас с тобой все было по-настоящему…
И тут же, переключаясь на болезненную горечь:
— Если любовь, про которую говорят, что она возможна, более настоящая, чем то, что у нас получается.
И потом снова, настойчиво, резко:
— Но я действительно хочу, чтобы ты сказала, что я тебя не обидел, ты должна это мне сказать.
Я чувствовала себя так, как будто друг мне залепил пощечину, или плюнул мне в лицо, или, ухмыляясь от наслаждения, вонзил в меня нож и проворачивает его в моей плоти. Я сказала, что, конечно, он меня обидел, но сказала это так, что не выдала своих истинных чувств; я говорила так, как говорил он, как будто моя обида — это что-то, о чем можно подумать позже, между делом, например, месяца через три после начала наших отношений.
Он сказал:
— Анна, вот что пришло мне в голову, — конечно, не может быть, что я такой плохой — если я вообще могу себе представить, каким быть нужно, если я могу представить, как нужно по-настоящему любить, по-настоящему кого-то чувствовать… это ведь может быть своего рода планом на будущее, правда?
Что же, меня тронули эти слова, потому что мне кажется, что половина из того, что мы вообще делаем, какими хотим быть, — это наметки на будущее, которое мы пытаемся себе представить; и вот, мы завершили этот разговор на хорошей, вполне товарищеской ноте.
Но я сидела как в тумане, холодном, и я думала: «Что случилось с мужчинами, если они могут так общаться с женщинами?» Ведь неделю за неделей Нельсон вовлекал меня в свой мир — и он использовал для этого все обаяние, на которое только был способен, все свое тепло, весь опыт вовлечения, притягивания женщины, особенно искусно этим пользуясь, когда я злилась или когда он знал, что сказал что-то особенно ужасное. А потом, легко и между делом, он оборачивается и бросает на ходу: «Я что, тебя обидел?» Потому что мне это кажется полной аннуляцией понятия мужчины, и до такой степени, что, когда я начинаю думать, что стоит за этим, я чувствую себя больной, потерянной (как где-то в холодном и густом тумане), все теряет свой смысл, даже используемые мною слова делаются тонкими, полупрозрачными, звучат как эхо, как пародия на смысл.