Золотая тетрадь — страница 136 из 164


В синей тетради записи продолжались, но теперь они не были датированы.


Люди прослышали, что моя верхняя комната пустует, и начали мне звонить. Я все время отвечаю, что не хочу ее сдавать, но мне нужны деньги. Заходили две деловые девушки, они узнали от Ивора, что у меня есть свободная комната. Но я поняла, что не хочу пускать девушек. Дженет и я, да еще две девушки, — дом полный женщин, я этого не хочу. Потом — некоторое количество мужчин. Из них двое с первых же минут старались задать определенный настрой: ты и я, мы одни в этой квартире, поэтому я отослала их прочь. Трое нуждались в материнской опеке, эдакие обломки бесхозного имущества, я знала, что не успеет истечь и первая неделя их здесь пребывания, как я буду поставлена в такие условия, что мне придется непрерывно за ними присматривать. И вот тогда я и решила, что больше никогда не буду сдавать комнат. Я пойду работать, перееду в квартиру поменьше, все что угодно. Тем временем Дженет задавала вопросы: «Как жаль, что Ивору пришлось уехать»; «Надеюсь, у нас снова кто-нибудь появится, такой же хороший, как он» и тому подобное. Потом вдруг, совершенно неожиданно, она заявила, что хочет учиться в пансионе. Ее школьную подругу отправляют в пансион. Я спросила Дженет, почему она туда хочет, а она ответила, что хочет играть с разными девочками. Мне тут же стало очень грустно, я почувствовала себя отвергнутой, а потом сама на себя за это рассердилась. Сказала ей, что подумаю на эту тему — деньги, практическая сторона вопроса. Но на самом деле мне хотелось подумать о другом: о характере Дженет, о том, что ей подойдет. Мне уже не раз приходило в голову, что, если бы она не была моей дочерью (я имею в виду не генетически, а в том смысле, что я ее воспитываю), она была бы самым обычным и традиционным ребенком, какого только можно себе представить. И она им и является, несмотря на всю свою поверхностную оригинальность. Несмотря на влияние дома Молли, несмотря на мои длительные отношения с Майклом и на его исчезновение, несмотря на то, что она представляет собой продукт так называемого «распавшегося брака», когда я смотрю на Дженет, я вижу не кого иного, как всего лишь очаровательную, обычную, в меру умненькую девочку, которой самой природой предначертано прожить жизнь без лишних осложнений, без надуманных проблем. Я чуть не написала: «Надеюсь, так оно и будет». Почему? У меня самой нет времени на тех людей, которые никогда с собой не экспериментировали, которые не пробовали преднамеренно пересекать границы, чтобы проверить, где они проходят, однако, как только речь заходит о собственном ребенке, невыносимой оказывается сама мысль о том, что все это может оказаться приложимым и к ним, к детям. Когда Дженет сказала: «Я хочу уехать в пансион», — сказала с капризным шармом, который она теперь нередко использует, начиная понемногу расправлять крылья как будущая женщина — она на самом деле вот что говорила мне: «Я хочу быть обычной и нормальной». Она говорила: «Я хочу выбраться из сложной обстановки». Я думаю, это потому, что она, должно быть, ощущает, что во мне нарастает депрессия. Это правда, что, общаясь с ней, я изгоняю из себя апатичную напуганную Анну. Но она, должно быть, чувствует, что эта Анна там есть. И разумеется, причина, по которой я не хочу отпускать Дженет, заключается в том, что она — моя нормальность. Мне приходится, когда я с ней, быть простой, ответственной, любящей, и таким образом она скрепляет меня с тем, что есть во мне нормального. Когда она уедет в пансион…

Сегодня Дженет снова сказала: «Когда я поеду в пансион, я хочу поехать туда с Мери». (Это ее подруга.)

Я объяснила ей, что нам придется уехать из этой большой квартиры, подыскать квартиру поменьше и что мне надо будет найти себе работу. Хотя особой спешки нет. Одна кинокомпания, и это происходит уже в третий раз, покупает права на «Границы войны», но это ничем не кончится. Ну, во всяком случае, я так надеюсь. Я бы не продала им права, если бы верила, что они снимут фильм. На эти деньги мы сможем прожить, без излишеств, даже если отправить Дженет учиться в пансион.

Я занялась изучением положения дел в педоцентрических школах[37].

Рассказала о них Дженет, она заявила:

— Я хочу в обычный пансион.

Я сказала:

— Нет ничего обычного в традиционных английских пансионах для девочек, это явление уникальное, нигде в мире ничего подобного нет.

Она ответила:

— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. И, кроме того, я хочу учиться вместе с Мери.

Дженет уезжает через несколько дней. Сегодня позвонила Молли и сказала, что один американец ищет комнату. Я ответила, что не хочу сдавать комнаты. Она сказала:

— Но ты остаешься в этой огромной квартире совершенно одна, ты можешь с ним вообще не видеться.

Я стала упираться, и тогда она заявила:

— Что ж, я думаю, это просто антисоциально. Анна, что с тобой случилось?

Это «что с тобой случилось» больно меня задело. Потому что это, конечно же, антисоциально, а мне наплевать. Она сказала:

— Помилосердствуй, он — американец левого уклона, у него нет денег, он в черных списках, а ты сидишь одна в квартире, где столько пустых комнат.

Я возразила:

— Если он свободно разгуливающий по Европе американец, значит, он пишет американский эпический роман, он ходит к психоаналитику и состоит в одном из этих ужасных американских браков, и мне придется выслушивать истории про все его заботы — я хочу сказать, проблемы.

Но Молли не рассмеялась, она сказала:

— Если ты не примешь меры, ты станешь такой же, как и все, кто вышел из партии. Я вчера встретила Тома, он вышел из партии во время венгерских событий. Раньше он был своего рода неофициальным духовным папочкой для множества людей. Теперь он превратился в нечто другое. Я слышала, что он удвоил плату за те комнаты, что сдает в своей квартире, он больше не работает учителем, он поступил на работу в рекламное агентство. Я позвонила ему спросить, что с ним, черт возьми, такое, а он ответил: «Меня и так все слишком долго принимали за придурка». Так что лучше будь осторожна, Анна.

В конце концов я сказала, что американец может приходить, но при условии, что мне с ним необязательно будет общаться, и тогда Молли добавила:

— Он ничего, я с ним знакома, ужасно нахальный и самоуверенный, но, впрочем, они ведь все такие.

Я сказала:

— А мне не кажется, что они нахальные, это стереотип из прошлого, американцы в наши дни — холодные, невозмутимые, закрытые, у них есть стеклянная или же ледяная стена, которая отгораживает их от всего остального мира.

— Ну, как скажешь, — не стала спорить Молли, — но я спешу.

Позже я поразмыслила над тем, что сказала: мне было интересно, потому что я не знала, что я так думаю, пока я не произнесла этого вслух. Но это правда. Да. Американцы могут быть нахальными и шумными, но чаще — они очень дружелюбны, да, вот основная их черта — они все дружелюбны. А под этим — истерия, страх оказаться вовлеченным. Я сидела и вспоминала знакомых американцев. Их набралось уже немало. Я помню выходные, которые провела с другом Нельсона, с неким Ф. Сначала я испытала облегчение, я подумала: «Слава Богу, наконец-то кто-то нормальный». Потом я поняла, что все проистекало у него из головы. Он был «хорош в постели». Сознательно, категорично, исполнительно — «мужчина как он есть». И — без тепла. Все выверено и отмерено. «Там, дома» есть жена, он до нее снисходит, общается с ней свысока, это звучит в каждом произнесенном о ней слове (но на деле он ее боится — боится не ее лично, а тех обязательств перед обществом, которые она собою представляет). И осторожные, уклончивые романы. Строго по мерке выдается точно рассчитанная норма тепла — все проработано, для вот таких-то отношений положено такое вот количество тепла. Да, вот их основное свойство, что-то трезво отмеренное и прохладное. Конечно, ведь чувство — это же ловушка, оно вас доставляет прямо в руки общества, вот почему люди выдают его по мерке.

Я себя вернула в то состояние души, в котором была, когда обратилась к Сладкой Мамочке. «Я не могу чувствовать, — сказала я. — Мне, кроме Дженет, ни до кого в мире нет дела». Прошло уже семь лет? Да, около того. Когда я уходила от нее, я ей сказала: «Вы научили меня плакать, здесь не за что благодарить, вы вернули мне способность чувствовать, а это слишком больно».

Как старомодно было с моей стороны искать знахарку, чтобы научиться чувствовать. Потому что сейчас, когда я думаю об этом, я понимаю, что повсюду люди стараются не чувствовать. Прохладные, прохладные, прохладные — вот правильное слово. Вот их знамя. Сначала из Америки, теперь и мы такие. Я думаю о разных группах молодежи, о политических и социальных группах, повсюду в Лондоне, о друзьях Томми, о новых социалистах — у них у всех есть одна общая черта, способность отмерять свои эмоции и чувства, прохладность.

В таком ужасном мире, как этот, умей задать границы своим чувствам. Как странно, что я раньше этого не понимала.

И против этого инстинктивного ухода в бесчувствие, в качестве защиты от боли — Сладкая Мамочка; я помню, как я ей однажды заявила в крайнем раздражении: «Если бы я вам сказала, что сбросили водородную бомбу, которая полностью уничтожила пол-Европы, вы бы поцокали языком, цык-цык, а потом, если бы я рыдала и завывала, вы бы увещевающим движением бровей или же жестом предложили бы мне вспомнить, или — принять во внимание, то чувство, которое я своенравно отгоняю. Какое чувство? Как же, конечно, радость! Подумайте, дитя мое, сказали бы вы мне прямо или как-то намекнули, о созидательных аспектах разрушения! Подумайте о созидательном подтексте заключенной в атоме силы! Позвольте своему разуму передохнуть на мысли о той первой, неуверенной, зеленой травке, которая полезет на свет Божий сквозь лаву через миллионы лет!» Она, конечно, улыбнулась. Потом ее улыбка изменилась, стала сухой, настал один из тех моментов, вне отношений аналитик-пациент, которых я всегда ждала. Она сказала: «Дорогая моя Анна, в конце концов, возможно, что для того, чтоб сохранить рассудок, нам действительно придется научиться полагаться на те травинки, которые взойдут через миллион лет».