рядом.
В скобках я должна заметить, что именно так все и случилось. Еще несколько лет Мэрироуз оставалась восхитительно прекрасной, она принимала ухаживания с милой улыбкой, похожей на зевок, терпеливо сидела в кольце рук того или иного мужчины; а потом наконец внезапно вышла замуж за мужчину средних лет, отца троих детей. Она его не любила. Сердце Мэрироуз умерло в тот момент, когда ее брат превратился в кровавое месиво под гусеницами танка.
— Так что же я по-твоему должна делать? — спросила она с той невыносимой мягкостью, которая была столь характерна для нее. Сквозь пятна лунного света она смотрела на Вилли.
— Тебе следует отправиться в постель с одним из нас. Чем скорее, тем лучше. Нет лучшего лекарства от безрассудной страсти, — сказал Вилли в своей брутально-добродушной манере, как он всегда это делал, когда входил в роль искушенного жизнью жителя Берлина.
Тед скривился и убрал свою руку с плеч Мэрироуз, давая тем самым понять, что он вовсе не разделяет подобный цинизм и что, случись ему отправиться в постель с Мэрироуз, он будет движим чистейшим романтизмом. Ну, разумеется, так бы оно все и было.
— Так или иначе, — заметила Мэрироуз, — я не вижу в этом смысла. Я думаю только о брате.
— Я не встречал никого, кто бы так предельно откровенно говорил об инцесте, — сказал Пол. Он хотел обратить все в шутку, но Мэрироуз ответила совершенно серьезно:
— Да, я понимаю, что это был инцест. Но, что забавно, в то время я никогда не думала об этом как об инцесте. Понимаешь, мы с братом просто любили друг друга.
Мы снова испытали шок. Я почувствовала, как плечо Вилли напряглось, и я помню, что подумала, что еще минуту назад он был декадентствующим европейцем; но одна мысль о том, что Мэрироуз спала с родным братом, мгновенно вернула Вилли к его истинной сущности, а был он пуританином.
Повисло молчание, а потом Мэрироуз спокойно заметила:
— Я понимаю, да, я понимаю, почему вы в шоке. В последнее время я много думала об этом. Но мы же никому не делали зла, правда? Поэтому я не понимаю, что было в этом плохого.
Снова воцарилось молчание. Потом Пол ворвался в их разговор, очень весело и беззаботно:
— Мэрироуз, если тебе вообще все равно, почему бы тебе не лечь со мной? Как знать, а вдруг ты исцелишься?
Пол все еще сидел очень прямо, поддерживая Джимми, по-детски привалившегося к нему во сне. Он обнимал Джимми очень терпеливо, точно так же, как Мэрироуз позволяла Теду обнимать ее. Пол и Мэрироуз играли в нашей группе одну и ту же роль, находясь при этом по разные стороны барьера, обусловленного полом.
Мэрироуз спокойно ответила:
— Если мой возлюбленный из Кейпа так и не смог меня заставить забыть брата, почему ты думаешь, что сможешь это сделать?
Пол поинтересовался:
— А какова природа той помехи, что мешает жениться на тебе твоему обожателю?
Мэрироуз сказала:
— Он из очень хорошей кейпской семьи, и его родители не позволяют мне выйти за него, потому что я недостаточно для него хороша.
Пол опять позволил себе издать грудной, глубокий, привлекательный смешок. Я не хочу сказать, что он этот смешок культивировал, но, безусловно, он понимал, что это одна из тех мелких черточек, которые делают его образ столь обаятельным и притягательным.
— Хорошая семья, — сказал он саркастически. — Хорошая семья из Кейпа. Должно быть, семья богатая, по-настоящему богатая.
Это заявление не было таким снобистским, как может показаться. Снобизм Пола проявлялся косвенно, в его шутках или же в игре словами. На деле он потакал своей главенствующей страсти, он наслаждался всем нелепым и невообразимым. И я не имею никакого права его винить за это, потому что, осмелюсь предположить, настоящая причина, по которой я оставалась в колонии еще долгое время после того, как необходимость в этом отпала, сводилась к тому, что в таких местах есть все возможности для получения такого рода наслаждений. Пол предлагал всем нам развлечься и позабавиться, как это было, когда он обнаружил мистера и миссис Бутби, Джона и Мэри Булль во плоти, заправляющих отелем «Машопи».
Но Мэрироуз сказала спокойно:
— Полагаю, тебе все это кажется забавным, поскольку ты привык к хорошим семьям в Англии, и, конечно же, я понимаю, что хорошая английская семья — совсем другое дело, чем хорошая семья из Кейпа. Но для меня-то все едино, итог один и тот же, да?
В ответ на это Пол состроил какую-то неопределенную мину, призванную скрыть начатки беспокойства. Он даже, словно пытаясь доказать, что Мэрироуз несправедливо ополчилась на него, как-то инстинктивно шевельнулся, чтобы Джимми мог поудобнее устроиться у него на плече, тем самым пытаясь показать, что он умеет быть заботливым и нежным.
— Если бы я спала с тобой, Пол, — спокойно заявила Мэрироуз, — я полагаю, я бы к тебе привязалась. Но ты такой же, как и он, — мой парень из Кейпа. Ты никогда бы не женился на мне, я недостаточно для этого хороша. У тебя нет сердца.
Вилли грубовато хохотнул. Тед сказал:
— Вот так тебя и пригвоздили к стенке, Пол.
Сам Пол не сказал ничего. Когда он перед этим пытался устроить Джимми поудобней, тот как-то ополз вниз, и теперь его голова и плечи лежали у Пола на коленях, и он их бережно поддерживал. Он баюкал в своих объятиях Джимми как ребенка; и весь остаток вечера он наблюдал за Мэрироуз, улыбаясь тихо и печально. После того случая он всегда разговаривал с ней нежно, словно пытаясь убедить ее, что презирать его не стоит. Но он так и не сумел этого добиться.
Около полуночи яркий свет фар грузовика проглотил лунный свет, метнулся с шоссе на свободное пятно песка возле железной дороги и там остановился. Это был большой грузовик, доверху заполненный разными инструментами, и к нему был прицеплен фургон. В фургоне Джордж Гунслоу жил в те периоды, когда он надзирал за дорожными работами. Джордж спрыгнул из кабины на землю и подошел к нам, чтобы тут же получить полный стакан вина, которым его приветствовал Тед. Он выпил его стоя, роняя в перерывах между глотками:
— Ах вы, горькие пьяницы, маленькие придурки, сонные извращенцы, сидите тут, вино лакаете!
Я помню запах вина, резкий и холодный, помню, как Тед вскрыл еще одну бутыль, чтобы снова наполнить стакан, как вино расплескалось и с шипением пролилось на пыль. От пыли пошел тяжелый пряный запах, как после дождя.
Джордж подошел меня поцеловать.
— Прекрасная Анна, прекрасная Анна, — но ты не можешь быть моей из-за этого противного типа по имени Вилли.
Потом он отодвинул Теда, чтобы поцеловать в щеку Мэрироуз, которая пыталась от этого поцелуя уклониться, и сказал:
— Какое великое множество прекрасных женщин живет на белом свете, а здесь у нас их только две, и как же мне хочется от этого плакать!
Мужчины засмеялись, а Мэрироуз мне улыбнулась, и я ответила ей улыбкой. В ее улыбке я увидела внезапную и острую боль, и тут я поняла, что и моя улыбка была такой же. Она смутилась, что выдала себя, и мы тут же отвели глаза, чтобы не видеть этой беззащитности друг в друге. Ни я, и ни она, думаю, не стали предаваться размышлениям на тему, что же вызвало такую боль. Джордж наконец сел и, склоняясь вперед со стаканом вина в руках, произнес:
— Товарищи и пьяницы, хватит валять дурака, настал момент ввести меня в курс дела.
Мы все зашевелились, разволновались, забыли о сонливости. Мы слушали, как Вилли рассказывает Джорджу о политической обстановке в городе. Джордж был чрезвычайно серьезным человеком. И он относился к Вилли, к его уму, с глубоким уважением. Он был убежден, что сам он — очень глуп. Он был убежден, и, вероятно, так было всегда, в своей полнейшей неадекватности, а также в своем физическом уродстве.
А на самом деле Джордж был довольно привлекателен, во всяком случае, женщины всегда обращали на него внимание, даже когда они сами этого не замечали. Хорошенькая рыженькая миссис Лэттимор, например, которая часто и очень убежденно говорила, что Джордж противный, глаз с него не сводила, если он находился где-нибудь поблизости. Он был довольно высоким, но казался ниже ростом, потому что у него были очень широкие плечи и он всегда сильно сутулился. Его тело резко сужалось от плеч к талии. Чем-то Джордж напоминал быка, все его движения были упрямыми, резкими, в нем чувствовалось раздражающее его самого брожение могучей силы, которую он обуздывал и подавлял, держал всегда на поводу, и делал он это непроизвольно. Связано это было с его семейной жизнью, с его очень сложной семейной жизнью. Дома Джордж был на протяжении вот уже многих лет терпеливым, послушным, исполненным жертвенности человеком. А по своей природе, я думаю, он был совсем другим. Возможно, это и порождало в нем потребность принижать себя, вело к тому, что он в себя не верил. Этот человек мог бы стать чем-то намного большим, чем он был, если бы жизнь позволила ему распрямиться в полный рост. Я думаю, сам Джордж это понимал; и, поскольку он втайне мучился от чувства вины из-за того, что семейные обстоятельства его так раздражают, быть может, его намеренное самоуничижение и было тем наказанием, которое он сам себе назначил? Я не знаю… а может, он так себя наказывал за вечные измены жене? Надо было быть гораздо старше, чем я была тогда, чтобы понять отношения Джорджа с его женой. Он сострадал ей яростно и преданно, и это было такое сострадание, с которым одна жертва относится к другой.
Джордж был одним из самых приятных в общении людей, которых я вообще когда-либо встречала. И безусловно, он был самым смешным из всех, кого я знала. Он был смешон стихийно и неотразимо. Не раз я видела, как целая толпа народа, оставшись в баре после закрытия, надрывно хохотала, слушая его, не в силах удержаться, и так до самого рассвета. Мы катались по кроватям, мы корчились от смеха на полу, смеялись так, что не могли потом пошевелиться. При этом, вспоминая его шутки на следующий день, мы не могли найти в них ничего особенно смешного. А хохотали мы до дурноты — отчасти это было связано с его лицом: красивым, но как-то прописно красивым, почти что скучным в своей правильности, так, что казалось, что и истины он будет изрекать прописные; но, думаю, в основном с его верхней губой, очень тонкой и очень длинной, которая придавала его лицу какое-то деревянное, почти тупое и упертое выражение. И вдруг Джордж начинал исторгать из себя эти свои речи, и лились они горьким неотразимым потоком, и были они пропитаны презрением к самому себе. И он смотрел, как мы катаемся от смеха, но сам он никогда не смеялся вместе со своими жертвами, а просто взирал с откровенным изумлением, как будто думал: «Ну что ж, наверно, я не так уж безнадежен, как мне кажется, если я могу так сильно рассмешить людей столь умных и достойных».