Золотая туфелька — страница 20 из 21

у чинарик.

Звука, конечно, нет. Но мы почти слышим его — когда Лёля бежит по палым листьям, поднимая их сапожками. Она что-то говорит, смеясь, в камеру. Давайте попробуем прочесть по губам. «Осень... осень... да, это осень...». Камера дергается, мы видим ее вместе с Орловой: на Орловой — бархатный берет, на Лёле — шляпка — они прижимаются щеками, нет, я не могу разобрать, что тараторит Орлова или, постойте-ка, по-моему, получается — «Лёлька, ты русалка, нет, Лёлька, ты хулиганка! Ты разбойница!» — «Люба, почему? Антоша (т.е. Роланж) тебя не понимает». Тут камера передана самой Шан-Гирей (уроки Мали Каюмова даром не прошли) — ее руки мелькают в кадре, принимая аппарат, а после — Орлова подлетает (тоже, разумеется, устраивая фейерверк из листьев) к Роланжу и, обвив его руками за шею, впивается долгим поцелуем — он теряет равновесие, взмахивает руками и... падает на муравейник! Александров трагикомически закрывает лицо. Но сквозь пальцы смеется хитрым глазом. Вот сосны... Орлова и Шан-Гирей обнимают из-за спины столетний дуб... Что опять говорит Шан-Гирей? — лица у всех — и у Роланжа, и у Орловой, и у Александрова — грустные — я читаю по губам — «Все пройдет, друзья. Даже ваши поцелуи, даже улыбки станут просто землей. Но разве это повод для несчастья? Надо верить, что...» — здесь пятно засветки, черные полосы — снова Лёлино лицо и — вот уж Роланж мастер операторской работы — чуть полные ее губы медленно произносят — я бился раз сорок, перематывая этот отрывок, пока не сообразил — произносят-то по-французски: «Се сампль, ме зами, воле...»*.



6.

Но, оказалось, существует еще один кинофрагмент с Лёлей. Спасибо опять-таки Артемию Блаженкову, который первым вдруг с изумлением распознал Шан-Гирей в мутно-черно-белых кадрах хроники 1964 года. Это фильм о Марлен Дитрих, о ее приезде в Москву и триумфе в Большом театре, когда под занавес вызывали двести раз! Конечно, в сумасшествии не обратили внимания, как на авансцену вбежала незнакомка в белой накидке, и Марлен, сжимая ее в голливудских объятиях, закричала: «Бай! Serdeсhko!». «Сердечко» — одно русское слово, которое выучила Марлен благодаря Лёле. Кстати, гремевший тогда поэт Петушенко порывался преследовать двух легендарных красавиц — но Лёля умела избавляться от неумных поклонников: «Миленький — она прижала палец к его губам, — Петушенко чуть не окочурился от счастья. — Вы сейчас пойдете домой писать поэму, лучше поэтический триптих — дать вам тему? К примеру: Пусть остынет мое удилище / В необъятном водохранилище! — строительство гидроэлектростанции! Ну а мы (повернулась к Марлен) — две starushki — будем пить чай и секретничать о временах улетевших...»

Да, им было что вспомнить за веселым ужином в Нащокинском. Хотя бы про туфельки. Разве мы не говорили раньше об этом? Свои знаменитые туфли медового цвета Лёля в Тегеране подарила Марлен, а Марлен, в свою очередь, — Лёле — серебряное платье змеи, оглаживающее бедра. То самое, в котором Марлен опьянила полмира. Платье-то Лёле подошло (чуть только ушила в талии — Марлен неожиданно оказалась крупнокостной), а вот с туфлями — беда. Как Дитрих ни старалась (сжимая губы, с каплей пота на лбу, вскрикивая от боли) — не налезали! Лёля милосердно отвернулась, о французской живописи монотонную речь повела, Марлен ей вторила «ага, ага» и пыхтела, наконец, украдкой задники надрезала — ура! «Кто, — воскликнула Марлен, — говорил, что... уф... лапка у тебя слишком большая, что туфли... уф... будут болтаться на моих миниатюрных ножках? Уф... Жарко... Что поделать — здесь Персия, здесь Тегеран...» — «Да, — кротко повторила Лёля, — персики, да, Тегеран».

А в Москве Галка Фридман, когда ей Лёля, ласково смеясь, про это рассказала, вся вспыхнула и рубанула: «Марлюха та еще гадючка!». Собственно, поэтому на чай с Дитрих поостереглась Лёля правдолюбку Фридман звать. Но компания все же собралась: Шиловская, Жека Симонов-актер (треньтренькал им на фортепиано), физик Капица-старший (он в ту пору заинтересовался магнитным полем мозга — и намекал Лёле, что мог бы ее — при согласии, конечно, — подвергнуть экспериментам — а она смеялась, ведь ясно, он другие испытания имел в виду), еще актеры — как всегда, Ильинский — он вдруг всех насмешил, танцуя фокс («Я ученик хозяйки дома!»), а Борис Ливанов (несмотря на выглянувшую плешь) был рыцарем при дамах.

«Как поживает, — вдруг шепотом Марлен спросила Лёлю, склоняясь над шампанским, — твой Антуан Роланж?» — «Женился сразу после войны». — «Глупый. Но он в Москве по-прежнему?» — «Нет. Он в Брюсселе. И, — Лёля выдохнула, — ты знаешь, пьет». — «А был еще армянчик, не помню, как звали...» — «Мишенька Айвазов. Он в санатории сердечной третий год». — «А Boris? Тот, что в Европе — ха-ха-ха — устроил кавардак ради тебя?» — «Якшался с немцами, был арестован, у нас плену пробыл десять лет, теперь в Германии. Он написал мне весточку, что огонь его души погас...» — «Как грустно. Ах, слабые мужчины...» — «Зато Валя Маленко (тут Дитрих кинула на Лёлю взгляд с прожаркой) — Валя Маленко из Крыма примчался, когда я год назад, зимой свалилась с гриппом». — «Ты болела?! Не верю» — «Тем не менее. Он просидел у моей кровати месяц. Таял свечечкой. Но знаешь, что он сделал, когда я поднялась с постели?» — «Что?» (дыхание у Дитрих перезашлось) — «Встал на колено и сказал, что любит меня тайно тридцать лет. Не требует взаимности. И помнит, как все начиналось: в лодке у Волошина я в белом платье, брызги волн, а он, Валя, плачет, плачет, плачет, плачет — четыре раза повторил! — и слезы солонющие, потому что смешаны с водой морской...» — «Liolia, ты все-таки жестокая... так мучить малыша...» — «Нет. Но я не могу принадлежать кому-то одному — а что другие скажут? Пусть думают, что вот сейчас (к ним с чаровательной улыбкой приблизился Борис Ливанов) мое serdeсhko — да, Боренька? — навеки ваше... (Капица, рот зажигая в улыбке, сделал за Борисом шаг) — да, Петенька? — навеки ваше... (Ильинский, кудахча, прискакал) — да, Игореша? — ваше...» — «А мое?!» — Жека Симонов высунул нос джейрана — трень-трень-трень-трень — бросив фортепиано. «И ваше!» — Лёля крикнула уже.



7.

Когда мужчины, сделав фуэте, отбежали к ведерку с замороженным шампанским, Марлен спросила шепотом: «А dance on a pig* ? Расскажешь?» — «Не понимаю». — «Фей, Liolia! Твой-то главный кадр! Из-за которого кривоногая Шанель рыдала, размазывая — представляешь! — тушь». — «А-а. Мы в Ялте виделись. Он был сдержан». — «Фей, я не верю! Когда и кто был сдержан (пцо — поцеловала Лёлю в щеку), глядя на тебя?» — «Ну, говоря по-правде, я оказала ему некоторую услугу. Он жаловался, что наши перестали посылать обещанный дядей Джози — теперь, к счастью, покойным — перестали посылать коньяк армянский. Я узнала, что винодел-волшебник Маркар Седраков временно переведен на... лесоповал. И намекнула, используя канал армянской дружбы, своему Мишеньке Айвазову. Между прочим — дзинь (они чокнулись) — вот этот в рюмках золотой букет — подарок мне от Маркара. Ну а Уинни с тех пор блаженствует... Смакует душистый рай, а не klopomor...» — «Без тебя? — щурилась Марлен по-женски. — Блаженствует? Не верю ни секунды. После всего, что было ночью в Воронцовском дворце...» — «А что было?» — «Не притворяйся, Liolichka! Все говорили, что Черчилль предал Польшу, потому что роковая красотка — это ты! я других не знаю — обвела его вокруг пальчика. В английской прессе, да, молчок. Но вот в Америке я видела статью Зденека Поцменьховского... Мне, Liolia, на поляков наплевать — я думаю, что ветчина и огурцы у них не переведутся — но я хочу от тебя услышать: всё так и было, как написано в статье?» — «Что именно?» — «А то, что в белье исподнем он стоял в оранжерее, где ты с леечкой в час ночной пришла, и губами, как милости, ловил твою божественную ручку и умолял побыть с ним хоть чуть-чуть, а ты, разгоряченного, дразнила и из лейки холодный душ ему на рыльце полила! Да, он потом признался, что ты его утешила, шепнув, что оценят его талант литературный — и поднесут Нобелевскую премийку, ого! Нашелся тоже Диккенс наших дней. А еще в ночном дворце играла в прятки — с условием, что, если он тебя найдет, подаришь поцелуй... А поцелуй твой — земляника... В той комнате, где белые цветочки разрисованы до потолка, он был тебя готов настигнуть и!... поскользнулся! Ты ножку на его дряблую грудь вознесла, а он хрипел, что, умирая, будет помнить этот миг, как счастье...» — «Врут».

Дзинь — грустно выпили.

И Марлен вздохнула: «А я уверена, что когда мы с тобой умрем — что, конечно, жалко — мы обе женщины, мы нежности полны и могли бы еще приласкать кого-то, кому грустно — но когда умрем, какой-нибудь продюсер Рапопорт затеет фильм на много миллионов про то, как ты скакала на свинье — дзинк! — на голом Черчилле, московская чертовка! Нас укорят все постники земли, что мы над ним смеемся, нет, мы просто знаем — лучшее предназначение мужчин — служить передвижным средством для женщины...».

«А хочешь, я спою?» — улыбнулась Лёля. «Пой, Serdeсhko!» Тут все закричали «просим! просим!» — а Жека Симонов начал трень-трень-трень!

«Но, друзья, я дама в возрасте, — объяснила Лёля, — фривольных песен больше не пою...» — «Просим! Просим!» — «...пою про что-нибудь возвышенное... про природу...» — «Просим!» — «...про мудрость прожитых лет...» — «Просим!» — «...даже успехи производства и будни заводские мне в новых песнях не чужды...» — «Просим!» — «...меня так часто упрекали за пошлость моих песенок, что теперь я твердо решила научить морали...» — «Просим!» — «...ведь, что ни говорите, а какой пример мы подаем молодому поколенью?..»


Лучше всего на свете,

 Ответьте нам, мудрецы,

Может быть, может быть, может быть, —

 Моральные образцы!


Ей-ей! Моральные образцы! (хором)


Лучше всего на свете,

 Ответьте нам, мудрецы,

Может быть, может быть, может быть, —

 За свободу борцы!


Ей-ей! За свободу борцы! (хором)


Но все-таки лучше на свете,

 Узнайте же, мудрецы:

 Шепотом... шепотом... шепотом —