Золото бунта, или Вниз по реке теснин — страница 103 из 117

– Тайна сплавщицкая и на своей стороне, и на оборотной – одна, – сурово сказал Корнила. – Незачем за ней туда ходить. Бес если и подскажет, то навыворот, чтоб ты не понял. А тайна всегда очень проста… У каждого, наверное, своя. А может, и на всех одна – не знаю… Но простая тайна. В два-три слова сказать можно.

– Чего ж никто не говорит?

– На то и тайна. Знаешь, к примеру, какая тайна у Пугача была? Тоже тайна простенькая, а он ее хранил истовее, чем душу. И вся тайна его в трех словах заключалась, вот э ти слова: «Я не царь!» И у любого эдак. Бывает, что человек тайну эту так хранит, что даже сам от себя прячет, сам ее знать не хочет, чтоб не выдать. Тайна эта уста жжет, ее и немой выговорит. Вот я вам правду расскажу, не сказку. Это воистину было. Я не буду вам имени того сплавщика называть – он и сейчас ходит. Он смолоду был в чести, и дочь у него была – Павлина, Павушка, красавица и любимица. Мальчонку он взял из сирот себе в выученики – Егорушку, и тот, по всему видать, в хорошего сплавщика вырастал. Но дело ясное: в одном дому жили молодые. Слюбились, понятно. Убежали и обвенчались. Вернулись – и в ноги батюшке. А он осерчал, пинками прогнал обоих. Дочь проклял, парня выгнал, не доучив. Вырвал обоих из сердца, как волк в капкане себе лапу отгрызает. И сколько-то там лет прошло. Егорушка этот все ж таки стал сплавщиком, но недоучкой, бедолагой. Не набрал он сноровки у приемного батюшки и однажды убился под бойцом. Сплавщик же тот, как узнал, только сплюнул, а к дочери и внучеку даже жене своей ходить запретил. И вот однажды вел он барку, и перед тем бойцом, где Егорушка убился, вдруг словно в глазах у него полыхнуло и в темя ударило, когда он Егорушкин крест на скале увидел. И отнялся у него язык. А как сплавщику-то без команды, без голоса? Гибель! И понесло его барку на Егорушкин боец. Но сплавщик тот о смерти-то своей и не подумал вовсе. При виде того голбца, кривого да неухоженного, вспомнил он, как живого, приемыша Егорушку, которому он сам надежду дал, сам же и отнял. Вспомнил Павушку свою, которая с внучеком жила у какой-то старухи нищенки в бане на хлебе да воде. Вспомнил жену свою, которая иссохлась по дочери. Вспомнил всю жизнь свою – светлую, пока молодые в дому его смеялись, да пели, да целовались за занавеской, и темную, сухую, когда опустел и обветшал большой дом и почернели образа в кивоте. И страшно ему стало за душу свою бессмертную. Жалко ему стало всех – и Павушку, и Егорушку, и жену Настасью Герасимовну, и внучека, которого и как звать-то он не знал – вроде бы тоже Егорушкой. И бурлаков своих стало жалко, что за его вину они сейчас смерть примут. Вся душа у старика вздыбилась и переворотилась, всего его вперехлест адовым пламенем обожгло и на сердце будто кованым каблуком наступили. Да только что он сделает-то теперь, обезъязычев? Как скомандует бурлакам и подгубщикам?.. Всего-то он и смог, что тайну свою выкрикнуть, и душу свою до капли в нее вложил, весь свой грех, всю свою любовь. И тогда истинным чудом барка ушла из-под скалы, вырвалась, спаслась, на чистую воду выкатилась. Вот оно что такое – сплавщицкая тайна.

– А чего он крикнул-то? Знаешь эту тайну, Корнила?.. – загомонили бурлаки.

– Знаю, – сказал Корнила.

Осташа даже подался вперед из-за елового ствола, чтоб не прослушать заветные слова.

– Ну скажи, чего он кричал?..

Корнила оглядел всех, снял шапку и сказал:

– «Господи, прости!»

СКАЗКА

Осташа проснулся. Никешки рядом не было – то-то холод и продрал до костей. Дрожа, Осташа выполз из своей берлоги. Кругом стоял туман. В белой мгле можно было видеть лишь полянку на пять шагов вокруг себя. Деревья превратились в комли высотой в человеческий рост, дальше словно обломленные буревалом. Сверху словно из ниоткуда свисали густые еловые лапы. Костер почти прогорел. Мужики спали вокруг углей, завернувшись в лопотину, замерзшую, как береста. Где-то, неведомо где, пинькала лесная синичка. Журчание недалекого перебора Цветники превратилось в холстяной шорох.

Осташа навалил в костер разбросанные вокруг сушины, сквозь колючие еловые объятия напрямик спустился к реке. Казалось, что он все время находится в тесовой, выбеленной горенке без окон. Мучнистый свет висел в воздухе сырой пылью. Островок битых камней под ногами, накреняясь, наполовину уходил в темную воду.

Осташа присел, умылся и остался сидеть на корточках, свесив руки с колен. Вода беззвучно капала с ладоней. Надо было прочесть молитву, но мешал какой-то непонятный страх. Где он сейчас?.. Не на оборотной ли стороне, про которую говорили бурлаки вчера ночью?

Сегодняшний день будет решающим. Вечером барка должна пробежать Гребешок и вырваться из теснин. Дальше уже будут только холмы да покатые горы, а скалы кончатся, и Чусовая разольется спокойная, словно пруд. Но это будет вечером, а с утра его ждут Царь-бойцы, и сердце их – сам Разбойник. Сумеет ли он пройти Разбойник, как хотел – отуром? Сегодня решится: явится ли батина правда на Чусовой, или он, Осташа, убив свою барку, уйдет во вреющие воды. Боязно было читать утреннюю молитву – словно проявить себя перед богом. А вдруг господь уготовал ему на сегодня сон под бегучей волной? Прочтешь молитву – и сразу увидишь, как в тумане плывет лодка святого Трифона…

– Отче наш, – зажмурившись, зашептал Осташа. – Иже еси на небеси…

Он шептал и все яснее начинал слышать тюканье подкованного лодочного шеста по донным камням.

Он открыл глаза. Серым, размытым пятном в тумане двигалась лодка. Осташа помертвел и замер, словно надеялся, что святой Трифон проплывет мимо, не заметит его.

– Вон она, точно! Правь к берегу! – донесся глухой, как из-под шубы, но все же узнаваемый голос Никешки.

Легкий шитик ткнулся носом в валуны. Из тумана вдруг вылетел Никешка и шумно рухнул рядом с Осташей, едва не переломив ногу.

– Провалиться вам, каменюки чертовы!.. – заругался он. – Все, дядя Митрей, спасибочки! Плыви домой!

– Храни бог, Никифор! – ответили из тумана. Лодка с хрустом сползла с отмели и растворилась в белизне.

– Еле отыскал вас, ни пса не видно! – пожаловался Никешка Осташе. – Пошли к огню, замерз вусмерть!

Несколько бурлаков уже возились у костра, сгребая его в кучу. Свежий огонь радостно шнырял по дровам, с треском грыз сучья.

– Маманя с батяней тебе поклон передали, – сказал Никешка Осташе и сразу горячо зашептал: – Чего узнал-то я!.. У Колывана беда случилась, как я на сплав ушел! Говорят, воры к нему залезли: все в дому разнесли, окна выбили. Жене евонной косу выдрали с мясом – она и сейчас еще лежнем лежит. Петруньку избили до беспамятства… – Никешка наклонился к самому уху Осташи. – Говорят, Нежданку снасиловали. Колыван ее сразу отправил к сестре своей в скит, чтобы плод вытравить! А вчера Колыван приехал с Прошкой – ну, женихом для Нежданки-то, а ему говорят, что Нежданка из скита пропала совсем!..

– Что за вор такой лютый? – поразился Осташа.

Никешка выпучил глаза и развел руками.

На душе Осташи стало тягостно и даже досадно. Он хоть и не корил себя за то, что лишил девку девства, но знал, что нельзя так. А вот явился молодец и таких дел натворил, что любой Осташин укор своей совести казался стыдом мальчонки, который у матушки ватрушку стащил. А тягостно было потому, что не желал он Неждане таких бед.

– Куда ж она делась из скита? – спросил Осташа.

– Черницы тамошние боятся, что она руки на себя наложила.

– Искали ее окрест?

– Искали – нету.

– А Колыван чего?

– Да ничего, – удивленно сказал Никешка, словно и сам только сейчас осознал, как все это странно. – Пожрал, помолился да спать лег. А Прошке – тому все едино про Нежданку. Он, как теля, по своему батьке плачет, сопли ведрами выплескивают…

Осташа помолчал, бездумно глядя в костер, и вдруг неожиданно даже для себя сказал Никешке:

– Колыван небось сгибнет сёдня на бойцах. Мне Конон Шелегин говорил, что не жилец Колыван. Конону перед смертью многое ясно сделалось… Вот и нету Колывану дела ни до чего – ни до жены, ни до Нежданки… Кончилась семья.

Никешка ошарашенно таращился на Осташу.

– Пойду по нужде, – жестко сказал Осташа, вставая. – А ты набери водички в котелок наш, поставь в угли. Хоть отвару горячего попьем, пока бабы завтрак сготовят.

Ему не хотелось, чтобы Никешка расспрашивал, когда и как Конон Колывана приговорил.

Осташа зашел в лес поглубже и вдруг услышал в тумане какую-то непонятную возню чуть дальше по склону.

Ближайшая елочка затряслась, нагнулась в сторону, и через нее прямо в руки Осташе упало какое-то мелкое лесное чудище – мокрое и ледяное. Осташа подхватил его, отодвинул от себя – и узнал колывановского Петруньку. Хотя узнать его было трудно: лицо у мальчонки было черное, как у удавленника. Петрунька бессильно обвис в руках у Осташи, не сказав ни слова.

Осташа сгреб его в охапку и ломанулся к костру.

– Это что за лешачонок с тобой, сплавщик? – весело загомонили бурлаки, но осеклись.

Осташа поставил Петруньку у костра, но мальчишка не держался на подламывающихся ногах, падал. Он был босой, в одной рубашке и штанах, насквозь сырых и заледеневших.

– Держи его! – рявкнул Осташа ближайшему бурлаку.

Бурлак приподнял Петруньку под мышки, а Осташа сволок с мальчишки одежу. Вид у Петруньки был страшен.

– Матерь божья!.. – по-бабьи охнул кто-то из бурлаков.

Спина и ягодицы у Петруньки были во вспухших багровых рубцах. На ребрах вздулись опухоли и кровоподтеки. На руках и на бедрах друг на друга лезли синячищи. Половина лица была блекло-черно-рыжая от старых побоев, другая половина – ярко-черно-сизая от свежих. Глаза – как щелочки, бровь рассечена. Петрунька болтался в руках у бурлака, словно щенок.

– Никешка, водки принеси и мой армяк! – заорал Осташа.

Водки на донышке еще оставалось в том штофе, что не допили Логин и Федька.

Кто-то из мужиков уже протягивал Осташе свой зипун.

Осташа завернул Петруньку в зипун и опустился у костра, держа мальчонку на коленях. Глаза у Петруньки оставались закрыты. Подскочил Никешка, протянул штоф, обомлел: