– Остатка! Остатка!.. – вдруг завопили с пригорка. Сверху слетел Никешка Долматов, засмеялся, схватил Осташу за руку, глядя изумленно и словно бы себе не веря.
– А я иду, смотрю – не пойму, то ли ты, то ли не ты!..
– То ли корова наложила, – с издевкой вставила Неждана.
Теперь и Никешка уставился на Неждану, забыв выпустить руку Осташи.
– Ты чего это, Нежданка? – пробормотал он.
Неждана словно закостенела в непонятном озлоблении. Осташа, тоже злея, смерил ее взглядом. Неждана была в новом сарафане с пуговками сверху донизу по глухому шву; пояс перехватывала расшитая покромка, поднимая и без того надутые груди. На плечах у Нежданы висел расстегнутый шабур. Из-под подола сарафана выглядывали носки дорогих сафьяновых сапожек на ногах, расставленных как для драки.
– Да много тут у нас искателей разных развелось, – твердо, будто с ненавистью произнесла Неждана, чуть прищурившись на Осташу. – Один клады ищет, которых никто не прятал, другой – утопленника выше по теченью…
– Ты на кого зубы скалишь, сука?! – тотчас заорал Осташа, кинувшись вперед.
Никешка плечом упал между ними, перепугавшись морщин бешенства, что смяли Осташин лоб. Неждана стояла неподвижно. Осташа взглядом провел под ногами – нет ли палки?..
– Ты, Нежданка, давай домой иди, а то зашибет, не ровен час… – торопливо стал уговаривать Никешка.
– Да у него ни рука, ни чо другое не подымется, – совсем уж по-мальчишечьи, звонко и отчаянно отрезала Неждана и даже сплюнула в сторону, а потом развернулась и пошла прочь.
– Ну, стерва… – тихо выдохнул Осташа, с трудом разжимая кулаки.
– Чего это она осатанела? – недоумевал Никешка, глядя, как Неждана уходит и скрывается в проулке. – Ладно, шут с ней… Пойдем скорей ко мне!
Осташа все кипел, думая про Неждану, а Никешка тараторил, забегая то справа, то слева, пока шагали к дому Долматовых:
– Тут про тебя какие только слухи не ходят!.. Говорят, ты Макариху свою прибил, а тебя самого в Ревде Конон Шелегин так отходил, что ты чуть не умер… Говорят, что ты барку под Сарафанным бойцом утопил, что ты с каким-то разбойником Федькой Мильковым илимского купца Сысолятина ограбить хотел… Колыван брехал, что ты в скиты подался насовсем, а мужик один, ты его не знаешь, видел, что ты на Кусьинском заводе в руднике руду ломаешь… И еще говорят, что ты с вогулкой-жлудовкой из Ёквы – того…
Осташа встал, и Никешка с разгону убежал вперед, а потом вернулся, пытаясь заглянуть Осташе в лицо.
– Чего еще говорят добрые люди? – каменно спросил Осташа.
– Говорят, тебя на камне Чеген убили… – шепотом досказал Никешка и даже прикрыл рот ладонью.
– Ну – вот, – туманно заключил Осташа и пошагал дальше.
Никешка в своей семье был поскребышем – последним и любимым сыном. Родители его, баба Груня и деда Костеня, были совсем старичками – маленькими, седенькими, похожими, как воробышки. Они всполошились, когда Никешка, сияя, гордо втолкнул Осташу в горницу. Осташу усадили в красный угол под медные иконы – как дорогого гостя. Всякую мелкую детвору – Никешкиных племянников, бабы-Груни-деды-Костениных внуков от многочисленных сынов и дочей, что вечно толклись при бабке с дедом, – как веником вымели в сени. Баба Груня сунула им туес с кедровыми орехами, и теперь в сенях стоял гвалт: мелкая Никешкина родова делила поживу.
– Как здоровьице ваше, Остафий Петрович? – ласково спросила баба Груня.
– Благодарствую, а ваше как? – степенно ответил Осташа.
После оскорблений Нежданы ему приятно было почувствовать уважительное отношение.
– Да уж какое наше здоровье, стариковское, – махнула розовой ладошкой баба Груня, и дед Костеня согласно зашевелил бороденкой. – Оба уж в яму глядим. И без того гнилы колоды небо закоптили…
– Чего говоришь, маманя? – недовольно буркнул Никешка.
– Ну, Никеша нас любит, жалует, – счастливо улыбнулась баба Груня, и дед Костеня прогудел:
– Любит, ага.
– А чего про Петра Федорыча слышно?.. – осторожно спросила баба Груня и заранее пригорюнилась, склонив голову и подперев ладошкой щечку. – Тело-то нашли, нет?..
Она спрашивала не про царя – про батю. Батю тоже звали Петром Федорычем. Осташа уж и забывать начал: все кругом называли батю только прозвищем – Переход да Переход. А переходами на Чусовой величали любого, кого баре из родной деревни в другую переселяли. Батю в Кашку Строгановы перевели из Нижних Чусовских городков, от казаков Ермакова корня, а матушка была из Билимбая.
– Не отдала Чусовая батю, – сухо ответил Осташа.
– Жаль-то, жаль-то как его, – завздыхала баба Груня. – Ведь такой человек был сердечный… Вы, Остафий Петрович, в Николин день Николе Угоднику поставьте свечку с волосом своим – и в Христову ночь всякий, без погребенья усопший, к родному крыльцу придет и под порожек записочку положит али еще чего, чтобы понятно было, где кости томятся…
– Добрый был Переход, да, – согласился дед Костеня.
– Дядька Переход Осташку бы сплавщиком сделал, а меня – водоливом, – добавил Никешка.
– А у вас-то, Остафий Петрович, с задельем как? У нас Колыван-то Бугрин всякое говорит…
– Да не слушай ты Колывана, баб Груня. Все слава богу. С дорожки-то меня, конечно, поспихивали…
– Знамо, – подтвердил дед Костеня.
– …да я все равно и сам пристроился. Барку батину продал, а по весне пойду бескуштно на барке купца Сысолятина из Илима. С купцом уж и по рукам ударили.
– Ну и хорошо. – Баба Груня облегченно махнула ручкой, и дед Костеня закивал. – А Никифора-то нашего не пристроите с собой?
Баба Груня просительно заглядывала Осташе в глаза. Никешка, покраснев, чуть отъехал от Осташи по лавке.
– Никифор мне верный друг, – сказал Осташа и требовательно поглядел на Никешку.
– Ну дак!.. – вскинулся Никешка.
– Никифора возьму с радостью, – пообещал Осташа. – Не водоливом, конечно, – не своя барка. Но уж если выйдет, то подгубщиком – точно.
– Хорошо – подгубщиком-то! – ободрилась баба Груня. – Никифор-то у нас – даром что последыш, а силен!..
– Летом вереи ворот меняли, так он кровлю на них в одиночку поставил, – похвастался дед Костеня.
– Да-а, это сила так сила, – важно склонил голову Осташа.
– Вы уж посмотрите за ним, Остафий Петрович, – опять попросила баба Труня. – Вас-то он уважает, слушает, не то что нас. Сила-то в нем великая, а умом-то сущий младенец… Не проследишь, так пропадет… Воров-то от простодушных хоть вицей гони, так и липнут…
Дед Костеня печально закряхтел.
– Ну что вот ты говоришь Осташке, маманя, – укоризненно сказал Никешка. – Прямо беда тебя слушать. Пошли, Осташка, лучше покурим…
– Во-от, – тотчас заметила баба Груня, – видите? Приучили парня к зелью табашники с меженных караванов! Это при нашей-то вере строгой!..
– А что вера? – надулся Никешка. Видно было, что ему тоже хотелось хвастануть перед Осташей какой-нибудь мужицкой статью. – Вере-то ничо! Табак – та же травка божья, в огороде растет, как щавель или там укроп… Царь Петр курил, вот.
– Травка-то растет, а откуда взялась-то? – Баба Груня строго посмотрела на Никешку, не приняв в расчет пример царя Петра. – Табак-трава и хмель-корень в Цареграде на могиле самой великой блудницы бес вырастил, табак – из чрева, хмель – из головы! Потому табак курить грешней, чем хмельное в рот взять! У какой божьей твари из пасти дым-то идет? Ни у какой! Только у сатаны!
– Так у него серный дым!.. – бесплодно и, похоже, не впервые возражал Никешка. – У него-то в пузе – сера кипучая, геенна! А тут травка сухая в трубочке дымит!.. Ты, маманя, еще скажи, что мыться нельзя, потому что щелок – бесовы слюни…
– Грех мыться, кто ж спорит, – подтвердила баба Груня, и дед Костеня кивнул. – Потому и живут в банях банники да обдерихи, которые мочалкой прикинутся и грешнику кожу с мясом до костей соскоблят… Но без мытья-то как? У нас ить Чусовая не Иордан, замерзает зимой, в проруби не попалькаешься… В мыльне помоешься – потом становись на чин грех замаливать.
– Ну вот потом и табак замолю, – решил не спорить Никешка. – Пошли, Осташ, а то мне сейчас пекло устроят еще до кончины…
Обожженным деревянным совком он подцепил с печного пода уголек и поманил Осташу за собой. Нагнувшись под низкую притолоку, они вышли в сени, где на полу валялся растоптанный и разодранный туес, а оттуда прошли на гульбище, смотревшее на двор. Никешка гордо расстелил на перилах тряпицу с табачным крошевом, достал откуда-то глиняную трубочку, нагреб ею табака, умело примял пальцем и принялся раскуривать угольком. Он отпыхивал дым краем рта и искоса поглядывал на Осташу: ну, каков он мужик, а? Осташа с деланным безразличием плюнул с крыльца и мимоходом порадовался, что Никешка не заметил, что плевок повис на тесинах, малым раскатом оторочивших повал.
– Хочешь, ночью сбегаем к Акульке, косоглазая которая? – щедро предложил Никешка. – Она с мужика по копейке берет.
– Чего мне, баб не хватает? – ухмыльнулся Осташа и пожал плечами.
Никешка завистливо вздохнул.
С гульбища за кровлей служб видны были крыши нижней стороны Кумыша – вон и черный конек Колывановой избы…
– Я Нежданку наказать хочу, – вдруг зло сознался Осташа. – Пусть тявкает, как хочет, но батю – не трожь.
– Нежданка – девка, – серьезно возразил Никешка. – Девке девятую пуговку расстегнуть – уж точно грех. Плюнь, дура она.
Девятая пуговка на сарафане приходилась как раз бабе на причинное место.
– Пусть дура, и пусть грех. Но и она пусть поплачет – за свой язык да за батю своего. Так-то. – Осташа посмотрел на Никешку.
Никешка растерянно молчал, приоткрыв рот, из которого курился дымок.
– Так – вроде забыл, а увидел – и вспомнил, – сказал Осташа. – Пусть ей. В моем дому – не в Митькином..
ДЕВЯТАЯ ПУГОВКА
Колыван не поленился: завидев Осташу с Никешкой, шагавших по улочке, он тпрукнул лошадь, слез с телеги, подошел. Под мышкой у него торчал свернутый кнут. Ладонь Колывана, толстая и твердая, как лопасть весла, уткнулась Осташе в грудь.