Золото бунта, или Вниз по реке теснин — страница 53 из 117

– Прислал сполна.

– А от Демидова?

– Тоже послали, только шайтанский приказчик Резунов зажал, говорит, на плотбищный кошт не хватает.

– Врет. Отыми.

– А коли не врет?

– Разведай порядком. Если не врет, уступи ему подряд на алапаевских. Пусть в долг переможется, а наше отдаст. Припугни.

– В Утке видели, Дорофей Бочкарев побирается…

– Стыд. Вели изловить и в скиты, чтоб не убежал. Пусть старость под богом мыкает.

– Ослянский приказчик Наговицын обещал, что перехватит грузы с Невьянска и Салды и пустит казенными караванами.

– А сулили ему?

– Сулили, не берет.

– Казенный карман всегда глубже; посулите поболе – возьмет.

– Карташов, красноуфимский купец, просит его барки целыми провести, а заплатит с третьей долей сверх обещанного после Макарья.

– А чего по Уфе не поведет тогда?

– Говорят, этой весной на Уфе воды совсем не будет, снега нет.

– Ладно, соглашайся. Дай ему Ефима Смирнова и Яську Асаула, пусть чокнут барки, чтоб Волеговой деревне перепало.

– Яська грех брать боится – слава пойдет. Третий ведь год подряд.

– Ну, не Яську, так Давыда Замараева. За ним долг.

– От горного начальства доглядчик на Полевских плотбищах ездит, хулит суда, не допускает к сплаву. Дать ему?

– Не надо. Весной все востребуют, и добрые суда, и с охулкой. Пусть оближется, выжига. Ну, есть у тебя еще чего?

– Да все пока…

– Ступай с богом.

Заскрипели ступени лестницы, что-то глухо хлопнуло. Осташа навострил уши, пристально глядя на щель между крышкой и стенкой своего ларя. Похоже, Конон остался в каплице один. До Осташи донеслись кряхтенье и неразборчивое бормотание молитвы. А потом Осташа вдруг услышал:

– Ну, долго ты там сидеть будешь, как мышь в сусеке? Вылазь, никого нет.

Это сказал Конон. Осташа поначалу даже не понял, к кому Конон обращается? «Не к Егорию же Победоносцу…» – догадался он и приподнял крышку над головой.

Каплица оказалась большой и просторной, хотя и низкой. Вдоль бревенчатых стен громоздились лавки, лари и поставцы с книгами, шкатулками и какими-то сосудами. Несколько лампад освещали четырехчинный иконостас, почти весь сплошь медный: целая медная стена, вся в зеленом узорочье. Багровый свет лампад выделил прозеленью и клин желтизны в бороде Конона, словно Конон сам потихоньку превращался в икону. Конон сидел в большом кресле с высокой спинкой и подлокотниками. На ногах у него были подшитые кожей валенки, на плечах – теплая бабья душегрея. За плечом Конона во мрак к потолку уходила стариковская лесенка-частоступочка.

– Ты ли это, Остафий? – спросил Конон, глядя мимо Осташи.

– Я, – хрипло подтвердил Осташа. Конон то ли засмеялся, то ли закашлялся.

– Лица-то твоего я уже не увижу, Останя, – как-то неожиданно-сердечно признался он с сожалением. – Садись вон напротив где-нибудь, хоть голос твой послушаю… Лаялся-то ты звонко.

Осташа, недоумевая, вылез из тайника, еще раз огляделся по сторонам и с краю присел на лавку напротив Конона.

– Я тебя давно услышал, – признался Конон, по-прежнему не попадая глазами Осташе в лицо. – Жду тебя… Долго же ты сюда добирался. Дольше, чем я думал.

Осташа не знал, чего сказать. Он совсем не на такое рассчитывал. Думал, придется трясти старика, ножиком пугать…

– А почто ты меня ждал? – глупо спросил он. Взгляд Конона тотчас обратился на Осташино лицо, словно наконец нашарил его в тишине, и оттого вдруг сделался осмысленным, будто Конон прозрел.

– Показалось мне давеча по голосу твоему, что будет сплаву воля и после меня. Чую, мне уж недолго небо коптить. Коли господь потерпит, так разве что до осени доживу. Обрадовался я тебе. Бога просил, чтоб он еще привел свидеться. Сам небось понимаешь: Калистратка да Прошка его – так, трухляки, пустохваты. Колыван не жилец. Дальше сплаву твое слово.

Конон говорил так, будто они с Осташей уже сто раз все это обсуждали. Осташа обомлел, совсем смешался.

– Ты же летом мне совсем другое обещал… – выдавил Осташа.

Конон усмехнулся:

– А ты и поверил? До сих пор, что ли, буки боишься?

– Я думал, ты мне враг, – честно признался Осташа.

– Конечно враг, – согласился Конон. – Все, чего я сделал, ты небось во-первое похеришь… Да что же с того? Я-то уйду, не увижу. А сплав останется. Тебе виднее будет.

– Я тебя не пойму. – Осташа вглядывался в суровое, измятое морщинами лицо старого сплавщика. – Почто же тогда ты меня гнал от сплава, чуть не сгубил совсем?

– Отгонял, чтоб ты разгон взял. Прыгнуть-то высоко придется. А губить?.. Чем я тебя губил?

– И Чупря в меня стрелял, и Фармазон сжечь хотел.

– Ну, это не от меня. – Конон улыбнулся.

– Как это не от тебя? Чупря за твоей каплицей в тайнике живет.

– И что с того? Думаешь, мне дела больше нет, чтобы только за тобой следить да злых убивцев на тебя науськивать? Думаешь, на Чусовой я сам господь бог и здесь всякий волос с каждой глупой башки лишь по моей воле падает? Мал же ты умом, право слово. Это, видно, Калистрат да Колыван злобствовали, а может, и сами Гусевы. Нет, Останя, я тут не при чем. Хотел бы я тебя сгубить, так ты бы уж давно раков кормил.

– И батю не ты сгубить велел?

– Мне и велеть не надо было. Кем был твой батя, а? Он ведь не мог не погибнуть. Живем-то в смраде. Без меня охотники нашлись.

– А ты, значит, скорбел тайком? – ухмыльнулся Осташа. – Сколь пудов воска на свечки-то перевел?

– Не скорбел, – согласился Конон. – Но и не радовался. Чего мне твой батя? Мы с ним разными дорогами шли. Мы друг другу не соперники были.

– Это как это не соперники? – удивился Осташа. – Батя один всем показал, что и без твоего истяжельства можно барки водить. Батя без твоего толка лучшим сплавщиком был и ни единой барки не убил!

– Думаешь, один Переход барки целыми всегда приводил? – Конон наклонил голову, прислушиваясь. – Скажу: нет. Не он один. Дорофей Округин, Метеля прозвищем, тоже ни одной барки не убил. Афонька Седов из Нижнего Села. Иван Тарасов – наш, ревдинский. Павлин Петрович Ренев, полевчанин. Алафейка, Косое Брюхо. Другие тоже найдутся. Кто-то из наших, из истяжельцев. А кто и сам по себе. Но ведь дело не в этом, не в барках. Переход лучшим сплавщиком был не потому, что барок не убивал.

– А почему?

– Да много «почему», – вздохнул Конон. – Этого ты или не поймешь совсем, или поймешь сам. Другому не объяснить. Когда состаришься, многое суетой окажется, и слова тоже.

– Не пойму, – жестко и требовательно повторил Осташа.

– Поймешь, – заверил Конон. – Когда-нибудь. Небось не сразу. Совесть-то одна. Бог один. Чусовая одна. Поймешь.

По потолку прошлись шаги, и Осташа тотчас вскочил, глядя наверх. Конон слабо шевельнул рукой: брось, мол, никто в каплицу не сунется.

– Правда народом поверяется, – устало продолжил он. – А что видишь за народом? Нету правды. К правде два пути только заповедано – от царя или от церкви. На каждой дорожке гора неподъемная: церковь нашу Никон соблазнил, а вместо царя у нас Катеринка-блудница. И потому расседина меж горами, теснина – это наш раскол. А посередь него твой батя. Только что он даст-то народу? Теснинами не всякий пройдет, сам знаешь. Иначе и мы, сплавщики, ни к чему были бы. И батя твой тому урок. Он-то смог до правды дойти, да разве ж народ по его пути пройдет? Нельзя того от всех требовать, чего только ты один можешь. Кто-то – сплавщик, а кто-то – бурлачье. Но коли они не сплавщики, они что, прокляты, что ли? Те же божьи души-то.

– К чему ты это говоришь? – зло спросил Осташа.

– К тому, что Перехода гордыня святости сгубила. К неисполнимому он призывал. Его путь по правилу, кто же спорит, но правило его на каждого не приложишь.

– Это почему это всяк по правде жить не может?

– Потому что по правде жить могут только все до единого разом. Хоть один кто соблазнится – правде конец. А в народе не без урода. Это даже не грех, так уж по судьбе получается. Ты вот представь, что на сплаве ни единый сплавщик не возьмет деньгу, чтобы свою барку намеренно убить…

– Ну и представил! – строптиво отозвался Осташа.

– И что, тогда ни одна барка о бойца не убьется, да?

Осташа молчал. Все равно кто-нибудь да убьется, чего уж тут спорить-то. Чусовая – река теснин.

– Вот потому и нет в народе правды от праведности каждого. Невозможна она. А Переход жизней своей такую сказку и рассказывал. Рано иль поздно сказка заканчивается.

Осташа по-прежнему молчал: зло, затравленно, несогласно.

– Поживи с мое, и не то увидишь, – как-то утешающе добавил Конон. – И не надо мне было губить Перехода. Кто с огнем играется, рано иль поздно сам сгорит. Поджигать незачем.

Сухая, корявая, широкая ладонь Конона чуть задрожала на подлокотнике кресла, словно Конон хотел погладить Осташу по голове, а сил не нашлось.

– Я ведь не херю батьку твоего. – Конон будто прощения попросил. – Славу его сплавщицкую не хулю. Я тебе о другом говорил.

– А я не верю, – твердо и отчаянно ответил Осташа.

– Дело твое. Потому и говорю я, что придешь ты вместо меня – другое слово Чусовой скажешь. Я вот понял, что нету добра-то Переходова в мире. Слышал про старицу Платониду на роднике под Шунут-камнем? Недалече ведь это, верст сорок…

– От Ревды недалеко, а от Кашки далеко.

– Тогда послушай. У девки Платониды два брата были, а родители – богатые. Но померли батюшка с матушкой в одночасье, и пришлось братьям наследство делить. Разругались вдрызг, мордобой за каждый гвоздь устроили. Еле разделились, но друг друга возненавидели. Тогда Платонида и сказала братьям: негоже так. Возьмите то, что мне в приданое положено, и помиритесь, а я все одно в скит хочу. Братья взяли, и пошла у них свара пуще прежней. В общем, зарезали они друг друга насмерть. Вот тебе и все добро от чистой души. Так что знай: не бывает такого добра. Есть зло во имя добра и просто зло. Может, к твоему времени господь нас и помилует – иначе будет. Я того уж не увижу. Но то, чего я успел увидеть, мне все сказало. Кроме батьки твоего в расколе еще и Пугач был.