Золото бунта, или Вниз по реке теснин — страница 58 из 117

– Ну и добро, – усмехнувшись, без спору согласился Ефимыч.

– Гордей-ка! Ну-кось! – прикрикнул Васька.

Солдаты оживленно зашевелились. Гордей бросил занавеску и покорно полез куда-то в груду вещей и солдатских погребцов. Он сидел с краю, оттиснутый к дерюге кибитки: на самом неудобном и самом холодном месте. Солдаты кто откуда вытаскивали оловянные чарки. Гордей протянул Ваське бутыль, в которой еще плескалась на дне казенка.

– Э-эк! – крякнул Васька, рассматривая посудину напросвет и примериваясь. Он ловко разлил водку по чаркам так, что остатка не осталось. – Вот и всем поровну.

Старый солдат Сысой по прозвищу Жила бросил на бутыль зоркий, придирчивый взгляд – не соврал ли ухарь Васька?

– А Гордею? – спросил Гришка.

– Молодой еще, – ответил Ефимыч.

– Мы – служба, а зипуннику и так хорошо, – сказал Агей.

– Во чье здравьице? – тихо спросил Онисим Хомутов, глядя в чарку.

– Во свое, – буркнул Агей и опрокинул казенку в рот.

Солдаты дружно выпили, помолчали, ерзая и устраиваясь друг на друге обратно. Неугомонный Васька опять подал голос:

– Слышь, Ефимыч, в Утке-то запас поправить надо будет…

– Поправим, – охотно согласился Ефимыч. – И Суворов солдат чаркой уважить любил, а нам сам бог велел.

– Это хорошо, – белозубо заулыбался Васька из-под черных усов. – А я думал, ты закочевряжишься. Дескать, пост, грех. Придется, думал, нам Старую Утку, как Белобородову, боем брать.

– А чего он ее брал? – тотчас спросил Гришка.

– Он с сылвенских заводов шел, – пояснил Ефимыч. – Для него Утка воротами на Чусовую была.

– Силищи зипунной у него немерено было, – мрачно сказал Агей. – Только как взял Утку, так все в пшик и пошло… Растеклась вся силища мелкими струйками.

– С зипунами – оно всегда так, – подал голос Сысой. – Мы, зипуны, долготерпимы, да в гневе на ближнем отходчивы… Нам много не надо. Отмстил народ – и по домам.

– Ну уж да, – вдруг встрял Богданко, солдат из молодых, еще не обмятый, не смирившийся. – Вам, зипунам, до гнева и дела нету. Как набили все мешки, что с собой прихватили, так и рванули по деревням обратно. Бросили Белобородова, суки.

– Ты чего на меня лаешь? – обиделся Сысой. – Ефимыч, он меня забижает! Я, что ли, с Белобородовым-то был? Я в Тобольске верой и правдой служил! Я не бунтовщик! Это сам ты, Богданко, бунтовщик! Выдай его, Ефимыч!

– Служил бы я тогда вон хоть вместо Васьки – ушел бы к бунтовщикам, – сказал Богданко, дергая губами.

– А присяга, братец? – укоризненно спросил Ефимыч.

– Чего присяга-то? Все едино на солдатчине век окончу… Не все ли для меня равно, по какую сторону от пушек? Там бы хоть душу отвел…

– Глупое говоришь, – сказал Ефимыч. – Присяга солдату – важней всего. Я вот вам всем, братцы, в поученье историю расскажу. Было это около здешних мест лет двадцать с лишним назад, в крепости Красноуфимске. В тамошнем гарнизоне служил барабанщиком солдат Фома Антонов. Как-то с караулом стоял он в дозоре, и напали башкирцы – у них тогда бунт был. Весь дозор перебили, а Фому Антонова в полон взяли и сказали: хочешь жить – иди впереди нас к крепости и барабань. Мы оружье свое с виду уберем. За стенами подумают, что мы – посольство какое, и ворота закрывать не станут. Ну, Фома перекрестился, забарабанил и пошагал. Он идет, грохочет; они едут, лыбятся. И не знают, дикари, что Фома-то барабанит тревогу! В крепости увидели их, поняли все и ворота затворили. А потом всех башкирцев со стен из пушек так наугощали, что те вряд ли до степей своих доползли. Вот что значит присяга!

– А Фома этот? – хмуро спросил Богданко.

– Фома, понятно, сгиб, – с удовлетворением подтвердил Ефимыч. – Но он-то хотел еще пожить, не то что ты. Молод ты, потому и помирать тебе легко. Чего плачешь? Ну, отдали тебя в солдаты – беда, конечно. Беда, да не погибель ведь. Тебе ж всего сорок три будет, когда службу закончишь, если раньше не выкрутишься, как тот же Белобородов. Он-то из канониров охтинских был, в тридцать лет расчет получил. А и сорок три – не годы. Волю выслужишь, женишься, еще и до внуков доживешь, а то и до правнуков. Человеческий век, братцы, до-олог… Это человеку лишь на войне понять дано, когда тебя любая пулька сократить может, и единый-то вечерок на солдатском биваке целой жизнью кажется… Не грусти, Богданка. Мне вот уж за писят, и выслуга не близко, а я и то все еще бабу на уме держу, жениться хочу, как спишут.

Чуть захмелевший, добродушный Ефимыч приобнял Богданку за жесткие, неподатливые плечи.

– Тебе, Ефимыч, сразу бабкой надо было родиться, – буркнул Агей. – Курица ты. А ты, Богдашка, дурак. Думаешь, бунтовщики как на Масленице веселились? Наши их тоже жучили, только шерсть летела. Когда мы Утку отбили, так подсчитали, что Курлов, сержант тамошний, которого на батарее зарубили, пушками своими полсотни домов в щепу разнес – вот как отстреливался. На каждую пушку, что бунтовщикам досталась, – по три дома. А избу кержацкую разбомбить – это тебе не ядром пару венцов выбить, как мы потом в Курье пошалили…

– Да и присягу тоже перед богом даешь, – добавил Васька Колодяжинов. – Эдак легко ее с плеча не стряхнешь… Когда воры к Екатеринбургу подступили, мы думали – конец нам. Хоть казну и увезли в Тагил, а крепость-то держать надо все равно. Причастились, надели рубахи чистые и стояли. Умирать – дело солдатское. Жалко зипунников, конечно, а присяга есть присяга. Так, брат, нельзя.

Богданко молча плюнул точно в щель за пологом и отвернулся.

– Это как это – казну в Тагил увезли? – вдруг всполошился Гришка. – А ведь шептали, что Белобородов казну взял!..

– Он в Шайтанке демидовскую казну взял, – пояснил Сысой. – Я доподлинно знаю. Двадцать тыщ, а то и больше. А в Екатеринбурге – казенная казна от горного начальства. Ее-то спасли.

– Двадцать ты-ыщ!.. – потрясенно простонал Гришка. – И чего?.. Все пропили зипунники?

– Столько не пропьешь… – пробормотал Онисим Хомутов.

– Говорят, казну эту Пугачу и переправили, – пояснил Агей.

– Кто с такими деньжищами расстанется? – хмыкнул Богданко. – Прикарманили небось. А Белобородов чего про это сказал?

– Чего он мог сказать? – Агей надвинул шапку на глаза. – Он деньги-то не отбил. Он оставил казну в Утке, Паргачеву, подполковнику своему. А мы бунтовщиков из Утки выбили и Паргачева повесили. Белобородов оттого и приступался к Утке во второй раз, чтобы казну-то забрать. Да уж тут наши промашку не дали – отшибли его. Наш-то Гагрин, премьер-майор, такой жакан Белобородову под хвост засадил, что тот с Чусовой в Касли бежал, оттуда – в Саткинский завод, где к Пугачу и приник. Он и не знал, что с казной сделалось. Он в июне под Казанью Михельсону в плен попал, а в сентябре ему в Москве уже башку отрубили.

– Поторопились Паргачева с Белобородовым казнить, – вздохнул Сысой. – Надо было сначала про казну выведать…

– Тебя, мудреца, рядом не было – государыню уму поучить.

– А у нас говорили, что казна все равно Пугачу попала, – подал голос Иван Верюжин. – Кержаки да сплавщики ее в Утке от Гагрина спрятали, а летом переправили Пугачу, когда тот на Каме крепость Осу взял. Говорили, что сам Чика-Зарубин, который себя графом Чернышевым называл, горную казну Пугачу привез.

– Лжа! – возразил Ефимыч. – Про Чику я все знаю. Чика тогда уже в плен попал и в Табынском остроге сидел, а потом его в Уфе повесили. На Чусовой Чики не было никогда.

– Золото, братцы, мимо людей не пробежит, как заяц мимо волков не проскочит. Кому-то казна все ж таки досталась, а кому – нам не узнать никогда! – торжественно объявил Сысой и вздохнул.

– Аминь! – буркнул Агей.

– Приехали, служивые! – снаружи крикнул ямщик.

Кибитки воинского каравана столпились на постоялом дворе. Солдаты, покряхтывая, вылезали на свет, разминали ноги и поясницы, озирались; выстроившись в ряд, мочились под забор.

– Ефимыч, ты про мерзавочку не забудь, – напомнил Васька.

– А кого добро стеречь оставим? – беспокоился Сысой. – У ямщика рожа-то больно плутовская.

– Зипунника и оставим, – сказал Богданко. – Не сдохнет.

Гордей один сидел в глубине полутемной кибитки – как сыч в дупле.

– Начнешь по нашим погребцам шарить – руки оторву, – кратко пообещал парню Агей.

– Ружья с собой берите, – распорядился Ефимыч и наклонился в кибитку. – Я тебе, Гордейка, пирога принесу. Смотри давай.

…Горной стражей на Чусовой звали команды из приказчиков, инвалидов и солдатских караулов, которые оберегали угрюмый порядок на заводах и пристанях. Караулы сменялись раз в год. У Ефимыча имелась засаленная книжечка, по которой он сверялся: кого принять, а кого отправить на службу. Для гарнизонов больших заводов от каравана откалывались по две-три кибитки солдат, на малых пристанях – всего по два-три человека. Почти столько же народу присоединялось обратно, чтобы к Усть-Утке собрался весь былой состав батальона. По Старой Шайтанской дороге батальон уйдет на Невьянск и Тагил, а потом через Верхотурье – в Тобольск, в сибирский кремль с огромными, грузными башнями и низкими белеными стенами, что задрали над Иртышом растопорщенные «ласточкины хвосты».

Караван неторопливо полз по Чусовой, повторяя все прихотливые загибы, коленца и петли реки, скрипел полозьями кибиток на ледяном тракте, обсаженном елочками. Зима еще ничуть не выдохлась, но как-то стало понятно, что и в этот раз рано или поздно ей придется убираться восвояси. Веселая свадьба отзвенела. Снега лежали толстой, смятой, уже неопрятной периной, продавленной посередке и засаленной по краям. Любовью натешились всласть, разворошенная постель остыла. Зима стояла над Чусовой, как недавняя невеста после бани – растрепанная, раскрасневшаяся, очумелая: лохматая башка как попало обернута мокрым полотенцем, душегрея застегнута криво, подол задрался, под мышкой ушат с кучей грязного белья… А дома подаренный пуховый платок остался висеть на вьюшке, зацепившись углом. Гости, опохмелившись, ушли. Лавки раскорячились поперек горницы. Кошка ходит по столу, по скатерти, которой кто-то вытирал руки. Выбитое окно заткнуто рваной подушкой, насорившей пером. Бабкино одеяло свесилось с печи. В сенях натоптано. Снег вокруг крыльца обоссан, ворота нараспашку, в сугробе валяется чья-то потерянная шапка. Зато все тревоги позади, и можно начинать привычную жизнь с трудами и заботами, которые наладят душу как надо.