Макинтош на плечи; беглый взгляд на часы на руке. Касперский в Турции, он занимается Задорожным; шофер опаздывает. Когда Касперский в Москве, он подвозит его домой. Красивый у них с Иреной дом на Каширке, ничего не скажешь. Поместье. Рядом американский поселок Росинка, там живут те, кто работает в посольстве. Посол – его друг. Они с Иреной иногда ходят к Кеннетту Фэрфаксу есть жаренное на мангалах мясо и пить холодное пиво, доставая банки из ведер со льдом. Ежи будет учиться в Нью-Йорке, решено. Пусть глотнет заокеанской цивилизации. Старая Европа – сама уже почти могильник. Вот ужо он займется раскопками. А Америка девственна. Она еще свежа, дика и нетронута. Три небоскреба в Нью-Йорке и парочка ракет в Хьюстоне – еще не дефлорация. Америка ждет того, кто овладеет ею. Это должен быть человек, самый богатый в мире. И самый умный. Ежи дурак. А у него, у Кайтоха, уже слишком мало времени. Надейся, поляк, по-русски на авось.
Дверь хлопнула. В погруженную в летний сумрак комнату вошел человек. Дождь шумел, нежно шуршал за окном. В открытое окно залетал острый запах тополиной влажной смолы.
– Машина внизу, господин Кайтох.
Он поправил перстень-печатку с алмазами на безымянном пальце. Италия, Венеция, шестнадцатый век, кольцо дожа. Подарок подхалима Бельцони.
– Идем, я уже проголодался.
Он спустился с шофером вниз с пятнадцатого этажа в бесшумном лифте. Ком подкатил к горлу. Захотелось плакать. Зачем он вспомнил Ирену. Ее не теперешнюю, нет, – девочку с косичками на концерте Эдиты Пьехи, которую он подцепил и затащил к себе домой, изнасиловав в первый же вечер.
Наедине с сокровищами неведомого царства, в тюрьме, взаперти, жить, дышать, есть, спать. Это так трудно. Это же невозможно, Боже.
Крестьянский турецкий сундук, обитый кованой медью. Прямо как у нас в России. Он забывался на миг тяжелым, беспросветно-черным сном, просыпался, весь в поту, задыхаясь – в каморе было очень душно. Окна не открывались. Стекла были зарешечены. За окнами шумел на жарком ветру сад. Хотя бы глоток воздуха, ветра. Он обливался потом, чертыхаясь, стаскивал с себя и отжимал рубаху прямо на пол. Ходил по каморе голый, сначала в джинсах, потом в плавках. Проснувшись, сразу бросался к сундуку. Господи! Кольца, нанизанные на кривую медную проволоку, княжеские перстни. Тысячи лет назад мастера-ювелиры могли делать такие шедевры, что и не снятся нашим Левшам. Громадная шпинель, вставленная в золотую оправу в виде распахнутой львиной пасти, потрясала его. Лев держит в зубах сгусток крови, кусок жизни! Чье-то красное, живое сердце… все страданье и весь праздник видны напросвет… Вот чаша, всем чашам чаша… Как потир из Троице-Сергиевой лавры, только еще массивнее, еще царственней… Он бережно, как ребенка, брал чашу в руки. Налить бы в нее вина. Холодного вина. Или колодезной воды. И он выпил бы воду, как лучшее вино. Он подбегал к двери, неистово стучал, кричал по-русски: «Сволочи, принесите мне воды!» Раздавался шорох, переговариванья, смешки. Приходила девушка – не Хрисула, другая, безмолвная турчанка, до самых глаз закутанная в полупрозрачную черную паранджу, – приносила на замызганном подносе кувшин с водой, пахлаву, тонко нарезанное вяленое мясо. Его кормили хорошо, даже слишком хорошо. Он не терпел восточные сладости, а его заваливали сладким. Когда фарфоровый истукан просовывал в дверь рожу и, сладко улыбаясь, справлялся: как там наши научные изысканья, профессор?.. – он, голый, весь мокрый и блестящий от пота, стоя над сундуком, в окруженьи разложенных на полу рукописей, листов из блокнота, начатых и законченных рисунков, торопливых бешеных записей, кричал ему: «Забери назад все свои финики, сука!.. Свари мне лучше тюремную баланду, как в славной русской каталажке!.. Как в ГУЛАГе!..» Он обнаружил, что умеет материться. Да, Роман Игнатьич, вот так ломаются люди. Ну, врешь, меня голыми руками не возьмешь. И я не сломался. Я выкарабкаюсь отсюда. Я собираю информацию для людей, которые, сволочь ты фарфоровая, щенок породистый, займутся вами.
Он склонялся над сундуком. Брал в руки карандаш. Клал на голое колено картон, листок бумаги, выдранный из альбома. «Никон» у него отобрали еще тогда, когда эта шлюха привезла его сюда. Вот он, ее витой браслет, в сундуке. Она, улыбаясь, сняла его с руки и положила в сундук. Медленно, насмешливо, неотрывно глядя на него, ему в глаза.
Он досконально изучил браслет. Он несомненно царский. Он не греческий, нет. Он рисовал его, рисовал – крупные витки металла, золотую косичку, щербины письмен, бегущего льва со всадником на спине. Лев и всадник! Или – всадница… Он всматривался в фигуру, сидящую верхом на льве. Кто же это?.. Охотник?.. Божество?.. Повернув неожиданно браслет к тусклым лучам керосиновой лампы – в нее турчанка аккуратно, каждый день, подливала керосину, – он увидел внезапно, как блеснули в мрачном тоскливом, будто подземельном, свете длинные волосы, развевавшиеся за плечами, за спиной всадника. Женщина?!.. Он поднес браслет ближе к глазам. Да! Так и есть! Как же он не понял – нежно выгнутое бедро, маленькая стопа, длинные тонкие пальцы в гриве зверя… Богиня… или царица?.. Почти нет на ней украшений… боги всегда изображались без украшений, их красота исторгалась из их нетленных тел сама собою… стоп, стоп!.. Рассмотри ее голову, Роман… видишь, видишь – обруч?.. диадема… еле видный ободок вокруг золотых волос… Диадема, знак царской власти… Царица, владычица неизвестного, забытого государства…
Он точно занес на листы ватмана, в альбомы и блокноты все письмена, все знаки, встречавшиеся на золотых сокровищах. Непонятный, мертвый язык, который не знал ни он, ни кто другой в мире. Он жадно пил из кувшина, вознося его над головой, выгибая шею, двигая кадыком. Он жрал это чертово вяленое турецкое мясо, лопал икру, что приносили ему в маленьких серебряных вазочках, давился еще теплыми лавашами, с ненавистью глядел на горсти рассыпанных по подносу фиников. Клинопись, иероглифы, тайные клейма! Господи, он забыл перерисовать еще вот этого золотого зверя. Кажется, бык; рога мощные, как у тура… или горного козла-архара. Нет, бык, судя по могучей груди, по тонкому хвосту, взвитому над сухими задними ногами. А что это под ним… еще золотая фигурка… лев! Ну да, лев! У какого древнего народа лев был божеством?! А?!.. ты, профессор кислых щей, а ну-ка, поднатужься… львы здесь, в Анатолии?.. почему бы нет, Африка рядом…
Сколько времени он в заточеньи?.. Неделю?.. Больше?.. Сколько еще сокровищ не зарисовал, не рассмотрел он?.. Шлиман, увидя впервые сокровища царя Приама, так не рыдал, стоя на коленях перед ними, как перед святыней – от радости открытья, от ужаса бессилья… Он уже о многом догадался. Вещи все были из одного могильника. Похоронены были владыка и его жена – вещицы в саркофаге, откуда наверняка они перекочевали в сундук, принадлежали и мужчине, и женщине. Золотые наконечники копий, колчаны, изукрашенные золотом и аметистами, соседствовали с женскими золотыми гребешками, с гривнами, одеваемыми на грудь, даже с маленькими ножными браслетами – перисцелидами, что надевались на женские щиколотки, – украшенными крохотными золотыми колокольчиками. Царица шла, и при каждом движеньи браслеты издавали легкий звон… Боже мой, Боже…
Он запустил руку в сундук. Дно сундука было уже близко. Все драгоценности, рассмотренные, зарисованные и описанные им, уже лежали по всей каморе, где угодно – на полу, на колченогих стульях, на столе, на подоконниках. Оставалось совсем немного. А это что такое?.. Скелет… Они вытащили кости людей, но не смогли выбросить кости животного… Собачий скелет. Маленький верный пес. Любимая собака царской четы. Ее тоже положили вместе с ними.
Задорожный осторожно выпростал кости из груды золота, сложил на бумагу. Когда-то они были внутри живой, радующейся жизни плоти, собака бегала, кусала врага, приветственно лаяла, ласкаясь к хозяину. Скажи, собака, кто был твой хозяин?.. Роман морщил лоб, пытаясь понять. Вот крошечная фигурка женщины-жрицы. Одежда странная. На Крите, он знал, носили юбки и открывали наголо грудь. Здесь жрица закутана в кусок ткани наподобье индийского сари, но это не сари. Какая простота! Никакой вычурности, никчемности… Нет, это не греки, не египтяне, не хетты, хотя кое-что похоже, похоже… О, серебряный кинжал, на рукоятке – изображенье прыгающего в море дельфина… И ни одного изображенья, изваянья корабля! Морская цивилизация – без кораблей, без воспеванья моря?.. Греки тоже любили дельфинов, обожествляли их, но рисовали их немного иначе… Вот сосуд, формой напомнивший ему гончарные изделья из раскопанного государства царя Креза… Странные изогнутые светильники в виде турьих рогов… Золотое нагрудное украшенье – такие, отправляясь на смертную битву, надевали воины Урарту… Нет, это и не Урарту! Другой узор! Иные знаки!
Что же там еще, что еще?.. Он заглянул в темный сундук. По его обнаженной спине пот тек уже ручьем. Он то и дело стряхивал капли пота с лица. Его седые волосы, отросшие в застенке, сияньем встали вокруг головы. На дне сундука лежал большой золотой слиток. Он протянул руки, взял, вынул. Не слиток! Маска!
На него глядело надменное золотое лицо. Властный прикус тонких губ. Высокий лоб. Красивый вырез ноздрей крупного, гордого носа. Глаза узкие, длинные, чуть скошенные к вискам, широко расставленные. Вокруг лба – диадема с тремя зубцами. Лицо, лик, личина… Он дрожащими пальцами, боясь поверить себе, погладил маску.
Он глядел на лик древнего царя, а царь слепыми золотыми глазами глядел на него. Они глядели друг на друга – живой и мертвый.
И Роман понял, что глядит в зеркало.
Царь был как две капли воды похож на него.
Он был как две капли воды похож на царя.
Ему стало плохо. У него все завертелось перед глазами. Он хотел положить тяжелую маску обратно в сундук – и не смог. Он ничего не понимал. В его висках билось: да, да, да, он нашел себя, это он, это он. Да, он жил тогда. Да, он жил всегда!
Люди не боги, господин профессор Задорожный, ой, не боги. Ты загнул, казак, не ту оглоблю. Древний царь неведомой земли! И ты! Три отрока горели в пещи Вавилонской, Сусанна купалась в бассейне, а старцы глядели на нее… А вы были братья, там, на небе, как две звезды. Ой, бредишь ты, Роман Игнатьич! Рюмочку бы тебе сейчас хлобыстнуть… родной горилки, с красным перчиком…