Пламя вспархивало, как золотая птица. Она мчалась вокруг костра, кружилась. Ее ноги вздергивались, руки летели; казалось, она взлетит в танце. Внезапно застывала, будто видела то, чего видеть нельзя. Зеленые глаза на смуглом разрумянившемся лице горели, как две просвеченные насквозь солнцем виноградины. Он не мог дольше глядеть на ее красоту. Он вскочил, бросился к ней. Она обвила его руками. Ее руки захлестнули его, как языки огня.
Они, задыхаясь, целовались у костра так, будто потеряли друг друга в жизни – и нашлись, будто умирали – и вот воскресли. Он чувствовал, как она вся дрожала и горела. Она была вся в поту, в песчинках, в потеках морской соли. Целуя его, она закрыла глаза. Он словно обезумел. Он весь превратился в пламя. Он не мог больше ждать. Он схватил ее на руки – и так понес ее в гору, вверх, на обрыв; и, взлетев с нею на руках одним махом на обрыв, он поглядел с ней вместе с обрыва вдаль, на море, на ночное небо, полное звезд, как жемчужин, как золотого снега, – и она держалась рукой за его шею, и он чувствовал, как любимое тело тянет тяжестью вниз, к земле, а глаза зовут вверх, к звездам.
И он подумал о том, что смерть совсем не так страшна. Она – счастье, если умираешь вместе с любовью и в любви.
Он пронес ее на руках в палатку. Луна в последний раз улыбнулась им с небес. Они остались одни, вдвоем, в кромешной тьме.
– Погоди, сейчас я зажгу свечку…
Он наощупь разыскал витую толстую свечку, спички, зажег. Неверное пламя озарило их обоих, голых, забывших на берегу все свои тряпки, полотенца. Он пробормотал:
– Ничего не бойся, ничего, ложись… а я сяду рядом, я буду просто на тебя глядеть…
Их обоих колыхала неистовая дрожь. Она легла. Он глядел на нее, она глядела на него.
Они глядели друг на друга, и их глаза входили друг в друга, они целовали друг друга глазами, они умирали от любви.
Он упал рядом с ней на матрац, застеленный развернутым спальным мешком.
– Погоди…
– Как ты хочешь, любовь моя!.. ямогу не коснуться тебя…
Они прикоснулись друг к другу телами, руками. Обожглись. Они оба горели так, что все тряпицы в палатке и брезент могли воспламениться. Она нежно выдохнула ему в лицо:
– Давай… посмотрим на меч… он же здесь, у тебя… я знаю…
Он крепко обнял ее. Из ее груди вырвался громкий стон. Он шепнул:
– Сейчас… я достану его… он там, в моем кейсе…
Они, голые, лоснящиеся в свете свечи, смуглые, стройные, глядели, как заколдованные, на меч, вынутый им из тайника. Она погладила пальцами выпуклый рельеф золотых ножен.
– Обнажи… обнажи его!..
Он выдернул его из ножен одним махом. И она поднесла руки к щекам, зажмурилась и чуть не закричала от блеска, великолепья, ужаса и счастья.
Меч, пролежавший в земле тысячи лет, выдернутый из ножен, был прекрасен, как вчера выкованный – блестел чистым, грозным металлом, тяжелый, четырехгранный, и такой шлифовки ни у греков, ни у воинственных ахейцев, ни у хеттов он тоже не упомнил. Меч торжествовал, оставшись наедине с двумя любящими, и он говорил им: я смерть, а вы – любовь, ну так давайте быть вместе всегда, до скончанья века. Любовь и смерть всегда рядом, вы разве об этом не знали, вы, несмышленые человечьи созданья. Вы сами сделали меня, да; но я – бич Божий, я меч, и ангел, изгоняющий людей из Рая, держал меня в руках; имною наказывали и воздавали; имною повелевали и прощали. А те, кто не хотел прежде времени принадлежать друг другу, кто молился друг на друга, как на святыню, клали меня между собой, ложась спать, – вы разве не знали об этом?..
Он побледнел. Она прошептала:
– Давай ляжем… и положим его между собой…
Он, заглядывая ей в глаза, положил руку ей на развилку ног, где вилось нежное золотое руно, и его ласкающий палец проник туда, внутрь женщины, где полдневный жар сливается с полночным; где тьма обращается в свет, чтобы там, во тьме, зачался и расцвел, как цветок, ребенок. Она выгнулась и застонала под его лаской, и в ее стоне он услышал боль.
– Да, так делали они, давно, тогда… те любящие… древние… Я понял… Ты – девушка… ты боишься, и тебе больно… мы тоже так поступим… он охранит нас… как ты хочешь… как хочешь…
Они, дрожа, легли рядом и положили обнаженный меч между своих горячих тел. Закрыли глаза. Он поднялся, укрыл ее простынкой. Она сбросила простыню. Они снова легли, взявшись за руки; их дыханье сначала выровнялось, а потом снова стало учащаться, и вот они уже больше не смогли дышать. Они стали задыхаться. Ее колено легло на холод меча. Она отдернула ногу.
– Как лед… я обожглась об это чертово железо… я больше не могу, слышишь…
– А я?.. иди, иди… иди, моя любовь, не бойся…
Они обняли друг друга. Он, взяв ее в объятья, перекатил ее через холодный меч на себя. Раздвинул ей ноги руками. Нежно поцеловал в грудь. Она сама, не помня себя, не осознавая, что делает, ослепнув от ужаса и чуда, сидя верхом на нем, как та девушка – на льве на рукояти меча, подставила ему вконец раскрывшуюся влажную раковину, и его живой меч проник туда, где сгущалась тайная тьма, пробив живую тонкую преграду, ударил нежно и сильно, и она сама села на него, чуть не потеряв сознанье от ослепительного света, ужаса, боли и счастья; икровь хлынула из нее, из разверстой женской раковины, на его золотой загорелый живот, помечая собою, своей текучей красною болью, освящая и скрепляя любовь, всегда начинающуюся, не кончающуюся никогда.
– Дай мне зеркало, Стенька. Я хочу ощутить зеркало.
Она слышит вздох. К ее коленям подкатывается живое, крохотное, услужливое, покорное. Зеркало – в ее руках. Повертеть его так и сяк, ощупать, погладить. Поднести его к лицу. Так, чтобы ощутить его напротив лица. Нет. Не получается. Прижать его к лицу, расплющить о гладкое стекло нос, ощутить бровями, ноздрями, щеками, скулами холод, холод, холод. Холод и тьму.
А потом, разъярившись, бросить. Бросить зеркало об пол, прочь от себя, и разбить. Плевать. Муж купит новое. Она сама купит новое. Зачем ей зеркало. Никчемная вещь.
– Что вам принести, госпожа?..
– Апельсин. Я хочу, чтобы ты принес мне апельсин.
Шорох шагов по паркету. Он несет апельсн. Вот он уже его принес, ты ведь чувствуешь, ощущаешь, как в твои руки тыкается эта влажная, дырчатая, будто в порах, мягкая пахучая кожура. Как сильно он пахнет. Он мертвый. Его сорвали с дерева. И он забыл свое дерево. Нас всех сорвали с дерева. И нас тоже съедят.
– Почисть мне его, Стенька! У меня ногти болят его чистить…
Шелест раздираемой кожуры. А что бывает, когда с человека снимают кожу?.. А ничего. Человек корчится, кожу сдирают, и остаются одни живые красные мышцы, живое мясо. Кто дал нам право снимать скальп с апельсина?.. смандарина?.. слимона?.. счего, с кого угодно… Никто не Бог. Никто не знает, зачем все создано. Она может нюхать. Она чувствует, как широко раздуваются ее ноздри.
В ее руки катится мягкий, влажный шар. Апельсин уже голый. С него уже сняли скальп.
– Спасибо, Стенька. Ты мне друг. Ты мне…
Горло перехватывает. Только бы не заплакать, это будет очень смешно. Слезы текут по щекам, белая водичка. Как текут по щекам слезы?.. Она вытирает их рукой. Она вытирала рукой слезы со щек мужа; со щек врачей; со щек крошечного существа, что верней собаки вьется у ее ног.
– Ты мне единственный друг. Ты у меня единственный.
Он целует ей руку. Какое приятное прикосновенье губ. Когда целуют, это всегда так приятно. Будто двумя перышками щекочут. Поцелуй – это птичка. Она перелетает от человека к человеку.
Отдернуть руку, не дать ему забыться, а себе – заплакать снова.
– Уйди! Отдохни. Ты устал со мной. Я надоела тебе.
Шарканье шагов. Она сама приказала сшить ему мягкие туфли. Как тогда, в тех покоях, древних, такие же существа ходили в таких же мягких, то ли бархатных, то ли войлочных, туфлях. Ушел?.. Тишина. Слава Богу. Она одна. Ощупывая стены руками, подойти к столу. Так, что у нас на столе?.. Ага, два ананаса… мобильный телефон… стопочка бумаги – кто это пишет, это, может быть, она ночью встает и пишет, пока никто не видит, карандашом на вытянутом из стопки листе, а потом ложится спать, а потом, утром, муж находит на столе ее слепые, дикие, бессмысленные каракули и плачет, плачет, склонясь на листком… и никто не знает, что у нее в столе. В ящике стола револьвер. Она никому не разболтала. Только единственному другу. Друг не предаст. Если предает друг – значит, тебя предает Бог.
Бояться боли?!.. ты ведь испытала такую боль… вся боль по сравненью с твоей болью – не боль. Сладкая водичка.
Тихо, тихо. До чего тихо. Безошибочно определить, который час; это большое искусство, это уметь надо. Есть, правда, у нее часы, без стекла, можно положить пальцы на стрелки и все ощупать. И узнать, сколько еще часов она прожила на свете. Каждый человек боится умереть. Боится и она. Зачем она заставила охранника продать ей револьвер?.. Она наврала. Она сказала: мужу нужно, ему нравится эта модель, я подарю ему на день рожденья. Она почувствовала, что охранник улыбается. Он ей ни капли не поверил. Ему нужны были деньги. Или он пожалел ее. Да, да, он пожалел ее. Это ужасно. Если ее кто-нибудь еще пожалеет, она залепит жалельщику пощечину. Чтобы ее возненавидели. Лучше ненависть и любовь, чем жалость.
Она осторожно открыла ящик стола, нащупала револьвер. Охранник уверил ее, что револьвер настоящий, не газовый пистолет, и заряжен. Ей так нужен револьвер. С ним она меньше боится жизни. Смерти она уже не боится. Ведь она уже пережила смерть.
С тех пор, как она услышала, как свистят пули, попадаемые в твое тело, в тебя, она больше не боялась смерти; она только думала – как это плохо, что не всех мертвых воскресают, как вот ее, и что на всех Лазарей нет своего собственного Иисуса. Она тихо улыбнулась, любовно ощупала револьвер. Она не знала его марки; лишь бы он выстрелил, когда это понадобится. Погладив оружье, она снова положила его в ящик. Спи, железо, спите, пули; вы все пригодитесь, но не сегодня, а пока отдыхайте. Ее убивали вместе с мужем. Муж жив, и она жива; что ей еще надо? Ей надо еще многое. Ей надо живого лебедя в бассейн. Ей надо золотой перстень с рубином. А если с простой стекляшкой?.. Тебе же не все равно, самоцвет или ограненная стекляшка будет торчать у тебя в перстне?.. Не все равно. Пальцы чуют цвет. Она пробовала. Она отгадывала пальцами даже цвет карточных «рубашек», не только картежную масть. Муж сначала смеялся, потом плакал. Слишком много слез вокруг нее.