– У кого они его возьмут?.. – тихо спросила она, встала и пошла на его голос, по направленью к окну. – У убитого?.. Я не хочу, чтоб во мне бился, жил нерв убитого человека. Я не хочу, чтобы во мне билось сердце убитого. Я – не убитый. Я – это я. Если я уже умерла, то дайте мне умереть. Не оживляйте меня. Я против воскрешенья. Я…
Она задохнулась. Кирилл повернулся, взял ее руками за плечи, дрожащие под кружевом.
– …против воскресенья.
Зашумело платье горничной, накрахмаленный фартук. На подносе кудрявая, черненькая, смуглая, как мулаточка, девочка внесла дымящуюся большую чашку кофе, ореховые трубочки, сливки в молочнике, сметану в вазочке, вишневое варенье. Жизель обернулась. Втянула носом воздух. Карлик кивком поблагодарил горничную, махнул кривой лапкой, отсылая ее. Сам взял поднос с завтраком, поставил на столик близ кровати.
– Садитесь, госпожа, поешьте, попейте. Господин Кирилл, вы не желаете?..
Он желал. Присев на краешек кровати, он взял ореховую трубочку, затолкал в рот целиком. Жизель подошла к кровати, хотела сесть на одеяло – он перехватил ее, силком усадил себе на колени. Взял трубочку. Поднес к ее лицу.
– Я сам покормлю тебя. Кусай!
Она осторожно, как в зверинце, укусила трубочку. Сморщилась.
– Горькая. Орех горький попался.
Козаченко тихо рассмеялся. Поцеловал ее прямо в крошках, капризно искривленный, красивый рот.
– Милая, мы живы. Помни лишь о том: мы живы. А все остальное чепуха. Горькие орехи, горькие пилюли…
– Только пули не горькие. Они сладкие на вкус, – сказала она, с силой толкнула его в грудь и встала. – Те, которыми в нас с тобой стреляли.
…………………она смутно помнит все. Зачем ей помнить. Память человеку дана не для того, чтобы наслаждаться. Память дана, чтобы мучиться. Они ехали в их машине, тогда у них еще был новенький, изящный «кадиллак», она так гордилась им, ведь это был ее личный «кадиллак», муж подарил ей его на день рожденья. Еще он подарил ей на день рожденья живого львенка. «Это вместо котенка, дорогая», – небрежно сказал он. Она визжала, хохотала, совала львенку в жарко дышащую пасть руки, прижималась носом к его мокрому носу. «Он вырастет, и я буду кататься на нем верхом», – сказала она гордо. «Он вырастет и загрызет тебя», – сказала его мать, ее свекровь, глядя на умилительную сцену холодно буравящими все и вся глазами-камушками из-под сильных плюс-очков. Были гости, много гостей, блестящее общество; она все еще не могла привыкнуть к блестящему обществу – шел уже десятый год их с Кириллом замужества, он был один из самых богатых людей России, и, как шептали ей с завистью, всего мира, у них не было детей, Кирилл наращивал капитал, как верблюд – жировые горбы, заваливал жену тряпками, подарками, шубами, жемчужными колье, алмазными серьгами, махал рукой: это все бирюльки, настоящие вклады денег – не в шубы и шапки, о нет!.. Он дошел до той ступени обогащенья, когда выгодно заниматься только нефтью и войной. Только энергоносителями и оружьем. Весь остальной бизнес уже казался ему детским садом. И Козаченко рванул вперед. Он спелся, скорешился с властью. Он стал диктовать власти свою волю. И к нему прислушивались, его слушались – в его руках стягивались нити финансовых компаний, холдингов, энергетических концернов. Он, набирая обороты, смеясь, перекачивал деньги на счета иностранных государств, памятуя о том, что Россия – страна ненадежная: сегодня белые, завтра красные, послезавтра зеленые, а потом внезапно приходит черный Сатана и пляшет на разалинах империи грозный вальс Нового Века в обнимку с железным АКМ. Все удивлялись, как он мог, по горло занятый деланьем денег и переброской то нефти, то громадных партий оружья туда-сюда по белу свету, еще и успевать заниматься женой, вывозить ее, знакомить ее с нужными людьми, хвастаться ею, заваливать ее по макушку подарками. Его подхваливали: экий Козаченко нежный муж, заботливый, как петух! Золотое зернышко все своей курочке склюнуть дает!..
Тот день… Скандал с банком, гревшимся под крылом Кирилла… Отказ Кирилла помочь… «Козаченко, ты спасаешь свою шкуру, – орали ему истошно в телефонную трубку, – но ты не спасешь себя, а погубишь!.. Сжалься!.. Опомнись!..» Он не сжалился.
Они тогда поехали в «кадиллаке» в театр; она напрочь забыла спектакль. Весь мир – театр… вся жизнь – спектакль… была охота помнить…
Было так темно, когда они вышли из театрального подъезда. Так странно темно, что она даже спросила Кирилла: а почему такая темень?.. вМоскве свет отключили, что ли?.. – и он ответил ей, успокаивая: это же не военное затемненье, как во Вторую мировую, это просто экономят электроэнергию. Ах, твою проклятую энергию экономят, засмеялась на, влезая в машину. Они устроились на сиденьях, она подобрала под себя шубу – дело было зимой, в театре она сидела вся декольтированная, а на улице стоял крепкий мороз, и она укуталась в норковую шубу по уши. Воротник закрыл радужные капельки алмазных серег в мочках; нос и рот; поверх голубого пушистого меха глядели только глаза. Огромные, искусно накрашенные, яркие, сияющие. Она видела свои глаза в зеркале. Ну и глаза у моей жены, сказал ей тогда Кирилл, посмотрит – рублем подарит. «Так-таки только рублем?.. – засмеялась она весело. – А не долларом?.. Не тысячей долларов?..» Он довольно ухмыльнулся, крутанув руль. «Ты бесценна, золотая моя, – бросил он, выезжая из тьмы на покрытое инеем шоссе. – Тебя невозможно оценить. Я бы не продал тебя ни за какие деньги ни на одном из престижных аукционов мира». Тогда она сначала рассмеялась ему в ответ, а потом, помолчав, обиделась. Что это, она разве товар!.. Брось, Жизель, это муж хотел сделать тебе комплимент, а ты… Нет, нет, что-то тут не так, она чувствовала правоту его слов. Женщина всегда товар. Она всегда продается и покупается. Даже когда она сама не хочет быть проданной или купленной.
Она, насупившись, закутавшись в шубу, ехала рядом с Кириллом в машине, и в ее высоко взбитых волосах проблескивали алмазинки заколки. На них все оглядывались в театре, она видела. Пьеса ее не занимала – ей нравилось глядеть, как смотрят на них, как ими живо интересуются, слышать, как шушукаются за ее спиной: глядите-ка, чета Козаченко, а она-то какая красотка!.. Скорей бы домой. Все эти театры, рауты, приемы, парти утомляют. Скорей с ногами – в кресло, и разжечь камин; идумать о чем-нибудь приятном, а лучше совсем не думать. Не думать… не жить… спать…
Они выехали из раструба Воронцова Поля на Садовое, здесь уже их ждало целое море огней, и она успокоилась – нет, еще нет всеобъемлющей тьмы, зря она напугалась, – и тут по «кадиллаку» полоснула огненная очередь. Стекла полетели вдребезги. Машина, потеряв управленье, врезалась в бордюр, сплющила бок. А огненные очереди все полыхали, и в Козаченко, удачно упавшего на бок, попали тоько три пули – в руку, в шею, слава Богу, не задели сонную артерию, и в плечо, – он отделался почти легким испугом, все три пули из него вынули просто за минуту, раны перевязали, и зараженье крови он не получил, и очухался быстро; аона… она…
Огонь вонзался в машину, внутрь, и она подняла руки, защищаясь. И пули попали ей в руку и в голову. Странно, как она осталась жива. Такое раненье головы – верная смерть. Она помнила только это грохот и свист. И огонь, слепящий огонь против глаз. И мгновенную боль, с которой не сравнится ничто в мире. Уж лучше бы мне отрезали голову, подумала она тогда мгновенно, быстро, понимая, что ее голова – у нее на плечах, и она уже прострелена. «Мама, меня убили», – прошептала она одними губами, и стена золотого ливня встала у нее перед глазами.
И она стала падать, падать, падать в пропасть – сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, и все вокруг померкло, все утратило свет и цвет и перешло во тьму, а безумная боль все не кончалась, и она подумала о том, каково это – быть мертвой; счастливо это или ужасно. И еще о том, какая, оказывается, вечная тьма скучная. Совсем ничего страшного и потрясающего нет в ней. Скучная, серая, простая, гадкая. И это была ее последняя мысль.
Она упала в машине плашмя, сверху, на Кирилла, – так падают дрова поленце на поленце. Они оба замерли, и в вечной тьме, куда на миг рухнули они оба, раздавались голоса тех, кто, подъехав на верткой «БМВ», хладнокровно расстреливал их: все, ребята, готовы оба, я же говорил тебе, Жорик, я бью сто очков из ста, мне не стыдно перед шефом отчитаться, свои баксы я сполна заработал, а вот ты, мазила, куда совался?.. лучше бы сидел со своим кривым стволом, не высовывался…
Тьма. Тьма. Вечная тьма. Она не помнит, сколько времени была за слепящей границей страшной боли. Она помнит, как ее оттуда вынимали. Это было ужасно. Она кричала. Она рвалась обратно. Она не хотела сюда, сюда………………………
Стенька помог ей одеться. Он был у нее и за горничную, хотя у нее была и настоящая горничная. У карлика были такие ловкие, нежные ручки. Он рассказал ей, что в Консерватории учится такая же, как он, карлица, и с такими же кривыми, ухватом, ручками, и она преуспела так, что играет уже Тридцать две вариации Бетховена, а сидит на двух подушечках на стуле за роялем, и под ноги ей подставляют специальную скамеечку. Слушая это, она улыбалась. Стенька всегда мог ее развеселить. На время ее одеванья услали Кирилла. Он со вздохом ушел. Опять этот карлик. Всегда этот карлик. Может быть, он, муж, хочет побыть наедине со своей женой, хоть она и слепая. А он крутится под ногами. Она купила на подпольной распродаже древностей золотую маску. Да, это сокровище бесценно. Дело не в красоте вещи. Дело в ее ценности. Или – бесценности. Жизель умница, что купила эту вещь, хоть ей и пришлось для этой цели распотрошить половину их американского банка. Она всегда делала умные шаги. Сообразительная девочка. Деньги надо вкладывать. Пройдет пятьдесят лет – и их внуки скажут им спасибо: стоимость маски только вырастет. Вторая маска, мужская, укатила в Италию. То-то в Риме будет бум. Эти вещицы знаковые. Это символы Цивилизации. Как долго карлик одевает его жену!.. Что они там копаются?..