Золото — страница 47 из 60

Дроветти покрылся холодным потом.

– И что было потом… с маской?.. Вы что, проследили в снах весь ее путь по земле?..

– Не весь, – жалобно и смущенно Жизель поглядела на него. – Не весь, господин Дроветти. Пир во время чумы, московская роскошь, потрясающее богатство рядом с ужасающей нищетой, производство падает, иностранные банки наращивают капитал, строят билдинги и харчевни, выселяют из коммуналок… открывают телекомпании и радиостанции… мечут бисер перед свиньями… скоро вынесут на Красную площадь столы, и накроют их, и уставят блинами с икрой, ананасами в шампанском, золотыми самоварами и зелеными бутылями водки… и будут пить, пить, гулять, пировать… чума отдельно, пир отдельно… и тамада – мой Козаченко… А золотая царица глядит, глядит на все слепыми глазами… глядит и все видит, и улыбается…

У Дроветти шел мороз по коже. На миг ему показалось – лицо слепой стало все золотое, светящееся.

– Так почему же вы хотите купить маску?! – выкрикнул он. Карлик вздрогнул и подобрался, как собака для прыжка. – Почему вы хотите навлечь на свою голову несчастье?!.. может быть, гибель… ведь вы же сами говорите…

– Потому что я не хочу жить, – сказала она просто, и ее светящиеся, будто фосфорные, глаза мгновенно наполнились слезами.


Прихоть и блажь. И тьма вокруг. Цари должны быть вместе. А она не хочет жить во тьме. Что будет с царями?.. Ей это неважно. Она видела во снах не маски – живых людей, тех, чьи лица отлились навек в золоте. Они были живые, как и она, из плоти и крови. И умерли. Никто не изваяет ее ни в золоте, ни в серебре, хотя ее Кирилл так богат, и она сама тоже так богата, что они могут заказать ее статую из золота в полный рост, и от их богатства не убудет. Она богата, и она слепа. И она не хочет жить. И мир гудит вокруг нее самолетами, шуршит деловыми бумагами, счетами и акциями, блестит пластиковыми карточками банков, свистит пулями, выпущенными во тьме в затылок и в лицо. Ты еще живешь, Жизель! И ты живешь в России. Россия теперь – земля ужаса. Россия бросила на карту все, чем она жила и дышала раньше, и оказалось, что все прежние ценности – мусор, сгоревшая в костре бумага, и любовное письмо летит по ветру, развеивается черными хлопьями. Все сгорает в костре Времени. Среди черных углей лежит лишь слиток золота, золотое слепое лицо, глядит в небо, глядит на убийц и на жертв. Эту маску погибшей России отливали с тебя, Жизель. Ты оказалась самой достоверной натурщицей.

Карлик привел ей и Бельцони. Стенька, Стенька, ты молодец. Она удвоит тебе жалованье. Да ты и без жалованья ее любишь до самозабвенья. Дроветти, огорошенный ее рассказами, когда дело дошло до денег, все же сделал козью морду. Она кошечкой подластилась к Бельцони, упросила его: помните, мы с вами как-то обедали вместе, смею надеяться, я вам тогда понравилась… пожалуйста, уломайте вашего приятеля, сделайте Божеское дело, ну, ради меня, я ведь подруга вашей жены; ради прекрасной Италии, которую я так люблю, ах!.. Она почувствовала: Бельцони дышит часто, слезно, услышала – молчит. «Что вы?.. вам плохо?..» Он еле выдавил: у меня жену убили, простите, я не могу об этом говорить. Проклятье, он отдал маску в распоряженье Кайтоха, договорился с ним о пае, о хорошем, шикарном даже для него проценте, а Монику все равно убили.

«Я… договорюсь с Дроветти, дорогая!..» Ему стало жалко эту слепую девочку. Она не говорила ему, как Дроветти, о загадочных снах, открывающих Время; она мило болтала с ним, светски придвигала к нему кофе с коньяком, кусочки киевского торта – карлик распорядился накрыть кофейный столик, – и Армандо готов был поклясться в иные минуты, что она зрячая, если б не остановившийся, даже при повороте головы, беспомощный взгляд вдаль и вбок, в никуда. Она глядела в никуда, он это понял. «Сколько Дроветти запросил за маску?..» Она сказала. «Ненамного дороже, чем там, у Кайтоха. Не волуйтесь, миссис, я постараюсь скостить цену вдвое». Он чуть было не добавил: ради ваших прекрасных глаз, – но вовремя осекся. Она поняла: он хочет платы, мзды. Она же читала мысли и видела желанья. Она встала. Карлик встал тоже. Она сделала жест рукой: уходи, Стенька, и закрой дверь снаружи. И никого не подпускай.

Бельцони потрясенно глядел на нее. Она спустила с плеч бретельки. Он глядел, как падают к ее ногам блестящие тряпки. Матовое, молодое, упругое тело мелькнуло из вороха шелка и кружев, обнажилось, ударило в глаза свежей белизной. У него давно не было женщины, Моника была в отъезде на юге, потом он увидел в гробу ее пропоротое ножом тело, потом он ее хоронил. Вы это что, прохрипел он, зачем это, не стоит, – а она тихо улыбнулась и сказала: все стоит всего. Деньги тоже чего-то стоят. Ваша жена работала полжизни проституткой, и вы об этом знали; ятоже об этом знала, тогда еще, в Америке. А мать ее была шпионкой. И умерла, как героиня. Я – не героиня. Я не совершила ничего геройского. Ваши усилия, господин Бельцони, стоят живой меня. Берите меня. Сегодня я ваша. Кирилл сюда не войдет. Стенька посторожит дверь. Он сторожевой пес. Делайте что хотите. Чувствуйте себя древним человеком. Представьте, что вы – тот царь, а я – та самая царица. Нам с вами ничего не остается делать, как представить себя кем-то красивым, достойным, знатным, великолепным. Потомы что в жизни мы – подлецы, воры, гады, сволочи. А мы ведь хотим быть лучше. Не правда ли, Бельцони. Поэтому нам осталось только одно: вообразить себя. Закрыть глаза. На время ослепнуть. Ослепните на время. Я ослепла – навсегда.

Он подошел к ней. Схватил ее в объятья. Притиснул ее к себе. Впился поцелуем в выгиб ее белой, нежной, задрожавшей шеи. Ей показалось: он сейчас прокусит ей шею, и брызнет кровь. Он покрыл отчаянными поцелуями ее лицо, и ему показалось на миг: он снова – молодой, он снова – там, в Венеции, на мосту Риальто, и они с Моникой целуются напропалую, и он зарывается лицом в ее тонкие белокурые волосы и думает: ай да путана, неплохо я проведу ночку. Неплохо он провел жизнь, однако. Почему бы сегодня вечерок не поразвлечься с богатой слепой и красивой особой. Ты – мне, я – тебе. Разве все не по закону.

Он кинул ее, голую, на кровать. Кирилл давно не был с ней, и она почувствовала возбужденье. Она двигалась страстно и неукротимо, но ее лицо все время оставалось бесстрастным, улыбающимся, светлым, золотым.

… … …

Новый работничек, занюханный бомж, оказался таким расторопным – Задорожный был доволен. Все спорилось. Бродяга понятливо схватывал тонкости раскопок на лету. Только ухмылялся презрительно: вы что, меня за детский сад считаете. Силушка в нем играла – хоть отбавляй, и за три дня он разрыл на дне такую ямину, что там, внутри, Задорожный видел это, наметился еще один культурный слой: возможно, тысячелетием ранее здесь находилось еще одно древнее городище, и камни ветхих стен проглядывали сквозь земляную осыпь, и новая мозаика мерцала через темные, грязные комья влажной земли. Так, так!.. Задорожный потирал руки. Он же говорил, говорил!.. Здесь, в Гермонассе, – слоеный пирог культур, быть может, такой же, как в Трое!.. Нельзя уезжать отсюда, нельзя!.. Он позвонит в Музей; пусть снарядят еще одну экспедицию, пусть найдут каких угодно спонсоров, Москва слезам не верит, зато деньгам – пожалуйста, – а тут дело пахнет керосином, дело пахнет открытиями… ай да Илья, ай да сукин сын!..

– Молоток, – Роман хлопнул бродягу по спине, – когда тот вылез из раскопа вместе с Серегой и они уселись на лавчонку перед кухонными столами – перекурить. – Ты отлично все делаешь, Илья. Будто век в раскопах городищ копался. – Ему смертельно захотелось вдруг рассказать Илье про меч, но он прикусил язык. Зачем это хвастовство?.. Он же не знает парня. Роет-то он хорошо, а крадет, быть может, еще лучше.

Илья усмехнулся. Сигарета в его зубах плясала. Мелкий пот тек по лбу, таял в бороде.

– Рад стараться, ваше высокоблагородие. Хрю-хрю!.. И мы не лыком шиты. Харч у вас знатный. – Он втянул носом воздух, унюхивая обеденные сладкие пары. – Вон она и Славка шкандыбает. Славка, Славочка! – крикнул он и выпустил клок табачного дыма, растворившегося в жарком мареве, в синеве. – Уж так вкусны твои каши, красавица… особенно, хм, гречневая, гречанка ты наша… или гречка, ха-ха!..

«Хречка». Мягкий выговор, южный. Задорожный, глядя на курящих, не удержался – вытащил из кармана пропотевшей рубахи мятую пачку, закурил, хотя дал себе зарок – полпачки в день, не больше. Светлана умоляюще поглядела на него недавно, попросила: брось курить. Брошу, только постепенно, улыбнулся он. Если я брошу резко – у меня будут уши пухнуть. Я уже пробовал, бросал. Распухают уши, как у слона, и все тут. Глупости, рассердилась Светлана, никакие уши при этом не распухают, все ты выдумываешь!.. это ты мне зубы заговариваешь, ты не хочешь… Огонек спички на солнцепеке вспыхнул прозрачно, белесо. Роман поглядел на часы на запястье.

– Ну что, перекурили, пора в забой, караимский шахтер?.. унас безвредно, у нас метан не взрывается…

Илья ожег его странным, резким взглядом. Плюнул окурок.

– Метан не взрывается, зато что-нибудь другое взрывается за милую душу. Сколько угодно и даже больше. Идем, Серега.

Они, все втроем, направились в раскоп. Славка Сатырос крикнула им вслед:

– На обед поварешкой об таз покличу!..

Светлана вышла из палатки Ежика. Он, очнувшись, придя в себя после оттрепавшей его нервной лихорадки, теперь все время плакал. Плакал и плакал без перерыва. Его лицо опухло, веки заплыли. Светлана избегала делать ему уколы, накачивать под завязки лекарствами. Она просто сидела рядом с ним, рассказывала ему истории, отвлекала как могла, смеялась, шутила, а Ежик слеп от слез. Он успокаивался лишь тогда, когда Светлана брала его за руку и тихо гладила ее. Тогда он закрывал глаза и засыпал.

Светлана помогала на кухне Славке, сменяя время от времени Леона. Теперь в раскопе четыре мужика; работа немного закипела, заварилась новая каша. И Роман оживился. При одной мысли о Романе огненный ливень вставал вокруг нее стеной, и она сама удивлялась себе – как это она не бежит к нему тотчас, не кидается ему на шею при всех, теряя разум от одного поцелуя.