е мешало им, впрочем, истреблять друг друга почем зря. То бишь молодой самурай никак не мог отрубить голову другому молодому самураю, предварительно не полюбовавшись веткой цветущей сакуры и не сочинив подобающую случаю танку. Но будь что будет – вряд ли моего главного адресата волнуют красоты стиля!
Постепенно меня стали все чаще приглашать в немногочисленные эмигрантские компании, на вечеринки, где стол был уставлен теми же колбасами, копченым беконом, лососем и салатом со странным названием "Оливье". Мало-помалу я привык к замороженной водке в хрустальных стопочках, к бесконечным воспоминаниям о советской юности, к восхвалениям новой жизни (сквозь которые сквозили едва уловимые робость и горечь). Банковская каторга, столь досаждавшая мне, в этих кругах становилась источником гордости, поскольку обозначала мою принадлежность к тому настоящему, осязаемому реальному миру, где новоприбывшие блуждали, подобно неприкаянным теням. Помню, как благоговейно слушали на вечере у Сергея Шуйского (выведенного в повести АТ под именем графа Толстого, однако в жизни ничуть не склонного к постоянству в любви) мой простодушный рассказ о клиентке нашего отделения, пожилой армянке, лет десять назад вернувшейся в Советский Союз, однако предусмотрительно оставившей свои тридцать тысяч на хранении в Ройял-Банке. Год назад она привела в недоумение руководство банка, потребовав перечислить все деньги на имя своего ереванского знакомого (я переводил ее заявление на английский). Руководство потребовало подтверждения – и получило его. Почти сразу, однако, выяснилось, что молодой человек был авантюристом, склонившим старушку подписать бумаги, которых она не понимала, и он был перехвачен с подачи КГБ, когда явился получать свою добычу. Рассказывал я и о жульничестве с только что появившимися банкоматами, особо предостерегая против изъятия денег в присутствии незнакомцев. Рассказывал и другие не слишком интересные истории, у которых было одно достоинство – они относились не к прошлому, а к настоящему, которого эмигранты, как бы они ни хорохорились, были лишены.
– Послушайте, Анри,- сказал как-то АТ на зимней улице, под легким снежком, едва мы вышли из холостяцкого жилья Сергея, обставленного сосновой мебелью из шведского магазина, включавшей, однако, красный угол, то есть вывешенные в уголке комнаты иконы, перед которыми полагалось произносить молитву, садясь за стол,- на кой черт вы, простите, так выпендриваетесь перед всей этой шелупонью? Не обижайтесь, но вы производите впечатление человека, способного задуматься о смысле жизни и не очень довольного своей службой за тридцать тысяч в год. Не стоит, послушайте, как говорят у нас в России, старшего товарища. Жалкие люди, потерявшие все на свете. Правда, я и сам такой.- Он усмехнулся.
Никто больше не будет беседовать со мною на эти отвлеченные, однако возвышенные темы. Времена изменились. О чем нынче разговаривают люди образованные? Отчего у них загораются глаза, а руки сами собой прижимаются к сердцу? Политика ли служит предметом их страстей или прекрасная половина рода человеческого? Кажется, компьютеры уже начисто заместили автомобили в качестве излюбленного предмета светской беседы. (Про спорт ничего сказать не могу – как и АТ, я не отличил бы бейсбольного матча от хоккейного.) Даже отец мой, когда я захожу к нему на работу, то есть спускаюсь из гостиной в перестроенный подвал нашего дома, всякий раз пытается обратить меня в свою новую веру.
– Ты только посмотри.- Он обводит рукой расставленный по стеллажам электронный хлам, словно вокруг нас – чертоги царя Соломона.- Вот моя последняя модель. Расходится, как горячие пирожки. Пентиум, сто двадцать мегагерц, шестнадцать мегабайт памяти и диск – ты на диск посмотри – съемный, и каждый сменный элемент – по сто двадцать мегабайт. И все удовольствие за полторы тысячи, с компакт-диском и звуковой картой! Интернет,-произносит он молитвенно, не принимая моих неуклюжих шуток, а дальше говорит уже без остановки и насильно усаживает меня перед компьютером, демонстрируя, как легко можно в киберпространстве перенестись в Гватемалу, в Гонолулу, в Санкт-Петербург.
Что ж, я и сам не чужд этих развлечений, сам подписался на приличную службу, за символическую плату дающую сто двадцать часов доступа к Интернету ежемесячно, и часы эти пролетают в единый миг. (У отца доступ неограниченный.) И отнюдь не только фотоснимки дальних галактик волнуют меня в киберпространстве, чего уж там. Иной раз сгружаю я свежие анекдоты про новых русских, иной раз – бессмысленно брожу по электронным залам электронных магазинов, порою, воровато оглядываясь, хотя за спиною у меня, кроме Господа Бога, не стоит никто, выхожу в группы новостей, откуда можно бесплатно загрузить грязные картинки, пользующиеся спросом, вероятно, у всех абонентов Интернета, только одни признаются в этом, а другие нет.
Не могу при этом отделаться от одной скорбной мысли.
Сколь смешны и печальны восторги современников перед чудесами человеческого гения – механическими часами, паровозами, ткацкими станками и фонографическими записями на восковых валиках.
Выходя с бульвара Сен-Лоран на улицу Мон-Ройяль, которая упирается прямо в царящую над городом гору, точнее, холм, из тех, что возвышаются над многими городами Земли, я нередко забредаю в магазины подержанных вещей, в которые затаскивал меня, бывало, АТ, завороженный возможностью за гроши приобрести предметы, ничем, на его взгляд, не отличимые от выставленных в обычных универмагах. (Этих магазинов осталось уже не так много за убылью покупателей: в этом районе некогда маялась сначала еврейская, потом португальская, потом вьетнамская беднота, а сейчас селятся молодые профессионалы, попивающие свой кофе-эспрессо за безнадежно геометрическими стеклами прокуренных кафе, украшенных беспредметной живописью.) Я посмеивался: АТ, казалось, не замечал ни потрепанных обшлагов, ни разошедшихся швов на подкладке, ни безнадежной старомодности потертых пиджачков и лоснящихся брюк, а когда я пытался поиронизировать, сообщил мне, что аристократы всегда старомодны, странное и жалкое заявление!
Общность языка не означает общности культуры; недаром мои старики так толком и не сблизились со своими ровесниками, попавшими за океан в юношеском возрасте. Так и я долго не мог понять, какие пропасти между мною и моим другом-аэдом и то, что он происходит из страны, отставшей от нас едва ли не на двадцать лет (примерно настолько он ошибался, когда пытался определить возраст более или менее современных зданий).
Но я отвлекся: все чаще забредаю я в эти пропахшие потом, пылью и тлением лавочки, прохожу мимо разбросанных там и сям столовых приборов, щербатых тарелок, пожелтевших от времени холодильников, черно-белых телевизоров, которыми лет тридцать назад так гордились их владельцы, радиоприемников с отвалившимися ручками настройки – всего хлама, некогда наполнявшего чью-то жизнь, а теперь мертвого, как, возможно, и его владельцы. Особая жалость охватывает меня, пронзает мне сердце, когда я смотрю на старую электронику, понимая, что не пройдет и десяти лет, как отцовский "Пентиум" будет вызывать столь же снисходительную и сентиментальную усмешку у новых поколений, как и эта куча компьютерного хлама в лавочке подержанных вещей. Собственно, уже сейчас "Макинтош" АТ выглядит громоздким и неуклюжим, и жесткий диск его шумит, подобно ветру в горах или отдаленному прибою – негромко, однако достаточно отчетливо для того, чтобы не давать мне заснуть, когда я забываю выключить компьютер, утомившись от путешествий по несуществующему киберпространству, от новостей из России, от картинок, где седеющий интеллигентный негр совокупляется с козлом, от электронных арен, на которых выплясывают перед всем честным народом клоуны со всех концов света, предлагая свои портреты, соображения о смысле жизни, краткие биографии. Весь мир может зайти на эти страницы, но число посетителей редко превышает несколько сотен, а может быть, и десятков, в год.
Скажу, перед сном – таким одиноким, как в киберпространстве,- я не чувствовал себя ни в лесах Скалистых гор, ни на заваленном гранитными глыбами пустом берегу Ньюфаундленда, ни в Нью-Йорке, когда у меня еще не было там знакомых. Странен век телефонного секса и виртуальной реальности, и богатства наши, вероятно, сродни несовершенному золоту господина Верлина, распадающемуся в прах с первым пением петуха.
Меня всегда поражало, что вдобавок к ужасу смерти в ее метафизическом смысле она приносит близким также необходимость избавляться от мертвого тела, вести переговоры с сотрудником похоронного бюро о разряде, по которому предполагается закапывать покойника в землю, прицениваться к гробу и выбирать место на кладбище.
– Недаром,- вздохнул я,- некоторые похоронные дома предлагают новую услугу: еще при жизни заехать к ним, подробно договориться об участке, о церемонии, о разряде, наконец. Оплатить все заранее. И presto наследников ожидает прекрасный сюрприз.
– Вы это вычитали у Ивлина Во,- поморщился АТ.- Вам бы в Россию, многоуважаемый Анри, познакомиться с тамошними – как их называют большевики? – бюро ритуальных услуг. Да на гробы российские поглядеть, обитые красным кумачом, плохо выструганные, скрипучие…
Он остановился и, поморщившись, отхлебнул водки, которую на этот раз, верно почуяв неладное в моем телефонном голосе, принес с собою. Впрочем, напиток, хоть и налитый в тару из-под "Финляндии", был подозрительный, пожалуй, даже и приготовленный дома из контрабандного американского спирта. Литровую емкость этого снадобья считал своим долгом прихватить в пограничной беспошлинной лавочке едва ли не каждый российский эмигрант.
– Наоборот,- отозвался я, шпильку насчет российских похоронных домов пропустив мимо ушей. АТ любил наносить удары ниже пояса, ссылаться на свой трагический и недоступный мне жизненный опыт. Это ваш Ивлин Во ознакомился с такой практикой и вставил ее в свой – надо сказать, не весьма справедливый – пасквиль.