– Бог не выдаст, свинья не съест, унучок, – произнес старик в пустоту комнаты.
Солнечные лучи слепили глаза. Микола щурился, надвигая на брови папаху. Перед ним расстилался, касаясь горизонта бескрайними просторами, степь. Лысоватые, покрытые, словно панцирем, заячьей капустой курганы, как безмолвные стражи, застыли вдали. Суховей, гоняющий по степи волны ковыля, ударял в нос духмяным запахом чабреца и полыни. Где-то за спиной громко заржал жеребец, увлекая табун за собой к водопою.
Откуда-то из безбрежной синевы небес до слуха донесся жалобный клекот орла-подростка. Микола поднял голову вверх, закрывая глаза от солнца. Но вместо солнца на небе ярко светили звезды.
– Звезды – глаза твоих предков. Они следят, как ты защищаешь свой род, – за спиной Миколы раздался до боли знакомый голос. – Мальчик, став воином, не знал страха смерти, ведь, погибнув в бою с врагами своего рода, он попадет в ирий – рай на радость дедов, стало быть и мою.
Над степью, словно песня, полились слова, сложенные в рифмы. Стих сей, написанный дедом Трохимом, Микола помнил хорошо. Как отзвук далекого прошлого, отозвался он в душе.
Вечер спустился над речкою Мартой.
Тихо в станице и скоро уж ночь.
Рядом с кабыцей чай пили со с мятой
Казак и его шестилетняя дочь.
Тихо спросила малая казачка
Батьку родного, на небо глядя:
«Папа, те звезды и Шлях наш Чумачий
Все это Божья, скажи, красота?»
Батька прижал к себе нежно дочурку,
Коснулся губами пшеничных волос,
Накинул на плечи Марусеньки бурку
И, чаю глотнув, тихо так произнес:
«Все эти звезды – глаза твоих предков.
Смотрят с высоких небес на тебя.
Как ты растешь, моя милая детка,
Как уважаешь ты мать и отца.
С кем на пути своем жизненном ходишь.
Чтишь ли традиции, веру дедов.
Чем свою чистую душу наполнишь.
Сколько оставишь ты четких следов.
Каждый поступок твой предки оценят.
Был он хорошим иль все же плохим.
Спросят с тебя и по делу отменят,
Когда час пробьет и отправишься к ним.
Все мы к небесным станицам уходим.
К предкам своим, ведь так было всегда.
Путь по Чумачьему Шляху находим.
Звезда загорится – то наша душа».
Глазки закрыла казачка малая,
Тихо уснула под буркой отца.
Сверху с улыбкой за ней наблюдали
Яркие звездочки – предков глаза.
– Дед Трохим?! – Микола обернулся. Никого. Лишь ярко горит костер, освещая бликами табун коней, бредущий средь ковыля. – Ты где?
– Здесь я, касатик. Здесь. Где ж мне еще быть-то?! – Меж лошадиных крупов показалась знакомая фигура старика. На деде белая исподняя рубаха и шаровары. Лица не разобрать, расплывчато все, но голос его. Густой, с легкой хрипотцой.
– Сидай, Миколка, к костру-то. Сидай, не лякайся, – голос деда Трохима звучал ласково, как в далеком Миколкином детстве, когда они с дедом ходили на Марту уток бить по осени. – Сидай, хлопец, да старика послухай. Чуешь, шо кажу? Сохранилось предание от дедов наших о предках казаков, вставших на пути Чингисхана: двадцать тысяч его воинов наткнулись в междуречье Волги и Дона на неведомый народ – их воины шли в бой на конях, обнаженные до пояса, с двумя мечами в руках, многие в бою сражались стоя на коне, могли на лету поймать пущенную в них стрелу у груди или уклониться. Монголов они всех вырубили, а Чингисхан обошел это место стороной, назвав его проклятым.
Но и много было пролито казачьей крови, по всей степи раньше стояли курганы – братские могилы, но время сравняло их с землей. В казачьих поверьях степную ковыль – траву считают травой мертвых, растущей на костях наших предков – казаков. Поэтому казаки никогда не рвут ковыль и не вносят его в дом.
– Ты к чему это, дидо?! – спрашивает Микола. Глядь, а степь вновь заливает солнечными лучами, и по всей степи меж ковыльного моря цветки лазоревые, будто капли кровяные. Холодок пробежал по спине Миколы. На деда глядит, а его след простыл. И вновь громко заржал конь и в сторону шарахнулся. Из-за кургана тень метнулась и прямиком к Миколе, прыжками. Зубы белые, оскалом острым, четыре лапы и хвост. «Волк», – мелькнуло в голове. Поднялся было бежать, но волк вдруг голосом человеческим, на деда Трохима похожим, заговорил:
– Не пужайся, хлопчику. Я это. Только обличие иное принял. Все мы рано или поздно обличие меняем. – Волк щелкнул громко зубами. Микола зажмурился, из поднебесья донесся крик орла, будто плач, знакомое «киииууу, киииууу». Микола снова открыл глаза. Что за грэць?! Дед Трохим вместо волка.
– Да как так… – не договорил Микола.
– Есть еще одно поверье о лазоревом цветке, – дед Трохим поднял указательный палец правой руки, мол, слухай, Микола, и запоминай. – Дикий степной красный тюльпан, распускающийся на короткое время в весенней степи. Не алые головки тюльпанов колышет ветер – это души казаков, погибших в боях, походах на чужбине, распускаются на несколько дней в родной стороне, поэтому цветок лазоревый похож цветом на кровь, пролитую казаками. И сейчас, весной, в нераспаханной степи цветут тюльпаны, потому и называют казаки степь лазоревой, и исстари не рвут в степи цветок лазоревый.
Дед Трохим вдруг разразился беззвучным смехом. Микола мотнул головой, будто стряхивая с себя пыль после долгого пути. Смотрит и глазам не верит. Вместо старика опять волчара. Матерый. Бросился было бежать, да споткнулся и прямиком в ковыль, распластался и несколько цветков лазоревых под себя подмял.
Дыхание зверя почувствовал. Горячее, в самое ухо. Голосом человеческим молвит:
– Что, казак? Отбегался? Волюшку всласть потискал. Теперича не скоро с ней встренешься, – голос перешел на смех, больше похожий на крик морских птиц.
Микола приподнялся, но опять без сил упал в ковыль. «Отбегалсяяя! Ха-ха-хахахааа…!»
Билый вздрогнул. Открыл глаза и рывком вскочил с деревянных нар, не осознавая до конца, во сне ему это причудилось или же наяву. За окошком его камеры громко кричали чайки, не поделив, видимо, мелкую рыбешку, которой их время от времени потчевали охранники, чтобы хоть чем-то отвлечь себя от рутинной охранной службы.
– Приснится же такое, – Микола постепенно вернулся в реальность. Поежился, растирая затекшее тело руками. Стены форта были достаточной толщины, чтобы выдержать разрывы пушечных ядер, но суровые холодные ветра и морская сырость выхолаживали каменные стены напрочь. Билый оперся руками о нары и сделал несколько отжиманий. С десяток раз присел, разминая суставы ног, и в заключение, насколько это позволяли размеры камеры, быстро переставляя ноги, пробежался по периметру. Камера, размером примерно два на три метра, имела форму трапеции с закругленными наружными углами. Деревянные нары примыкали к внутренней стене. Для отправления естественных потребностей в углу стояла специальная металлическая емкость, которую заключенные выносили за собой сами, когда их выводили на прогулку. Вентиляция в камере не была предусмотрена, соответственно и воздух был пропитан далеко не ароматами. Окошко, в которое не поместилась бы и голова подростка, было расположено почти под потолком и выходило на наружную стену. Это давало Миколе возможность иметь хоть какую-то связь с миром.
Сон не выходил из головы. Билый задумался. Мысли путались. Логическая цепочка не выстраивалась. То ли холод, то ли долгое заточение в этих стенах накладывали негативный отпечаток на способность мыслить.
Послышался скрежет проворачиваемого в замочной скважине ключа. Билый вздрогнул и тут же усмехнулся сам над собой. «Полноте, господин подъесаул, вы ли это?! Тот, которого боялись самые отъявленные черкесские варнаки, вздрагивает от лязга тюремных засовов?!»
Тяжелая дверь со скрежетом отворилась, и на пороге возник охранник. Один из двух, с которыми у Миколы сложились более-менее добрые отношения, насколько это возможно между заключенным и охранником. И среди охранников попадаются люди, для которых человечность не пустой звук. Сегодня дежурил тот, что постарше. На вид ему было лет сорок пять – пятьдесят. А сколько точно, Микола не спрашивал. К чему? Человеческие отношения не меряются возрастом. В них заложено нечто иное, что каждому дано свыше при рождении, но не каждый может это сохранить на всю отведенную ему так же свыше жизнь.
– Доброго здравия, Николай Иванович, – произнес охранник. – Извольте, стало быть, на прогулку. И емкость вынести следует.
– Здравствуй, братец, – приветствовал его Билый. – Вынесем, порядок знаем. Да и попробуй, не вынеси ее. Угореть можно.
Билый грустно улыбнулся. Охранник пожал плечами и закашлялся.
– Что, братец, чахотка одолела? – заботливо поинтересовался казак.
– Будь она неладна, стерва, – выругался охранник, вставляя слова между приступами кашля.
– Эх, мил человек, тебе бы в наши края, к горам поближе. Там солнце, кумыс опять же, барашки жирные, – Микола с удовольствием произнес эту фразу, словно сам должен был оказаться в родных местах через пару дней.
– Да куды мне в горы-то?! Хто пустить-то?! Да и на какие такие шишы?! – пожалился охранник. – Жалованье у нас не богато. А… все одно помирать.
Билый жалел этого немолодого уже человека. Жалел так, как может жалеть христианин. Как и Господь заповедал возлюбить ближнего своего. Без пощады относившийся к врагам веры и родной земли казак всегда был готов прийти на помощь немощным.
– Ладно, братец, не журысь, – подбодрил Микола охранника, выходя с ведром из камеры. – Живы будем, не помрем.
Охранник молча пропустил заключенного и не стал запирать дверь камеры. «Пусть проветрится».
– А что, братец, число сегодня какое?! – Билый шел не торопясь, чтобы у охранника от быстрой ходьбы не случился новый приступ кашля.