А третий, с выступающим хребтом в пурпурную полоску, сварливо проворчал, обернувшись к Тейзургу:
– Бавсо прав, кто-то должен его заткнуть. Ты, Золотоглазый, цепляешься к тем, чьи манеры тебе не по нраву, а что позволяет себе твой слуга? Он оскорбляет наши чувства, Хиала – не то место, где можно молиться кому попало.
– Он не в себе, – невозмутимо заметил Тейзург. – Напоминаю для забывчивых, мы взяли его с собой, чтобы посмотреть на его реакцию.
– Вот и посмотрели, а теперь заткни его или я за себя не ручаюсь!
– Тирлан, угомонись, – прорычал князь.
Харменгера улыбнулась краешками иссиня-черных губ. Она тоже была недовольна поведением Кема, но ей как будто понравилось, что Тирлана осадили. Не иначе, зуб у нее на этого ящера, решил догадливый Шнырь.
– …В Овдабе я воровал, чтобы прокормиться, и чтобы Гренту прокормить, она не взломщица и не умела, как я. Иногда мы грабили богатых ребят, но мы никому не причиняли вреда… Старались не причинять… – невнятно бормотал Кемурт, давясь рыданиями. – Прости меня, я дурак… Я ведь не хотел ничего плохого, но есть хотелось, и другого выхода не было, или был, но я его не увидел… Дай мне сил и разумения, чтобы я и дальше никому серьезно не навредил, чтобы я увидел правильный выбор, если снова понадобится, я постараюсь…
– С кем это он так душевно толкует? – осторожно потянув господина за полу черного бархатного камзола с серебристо-фиолетовой вышивкой, спросил Шнырь. – С еще одним Тугоррой что ли?
– Не с Тугоррой, потом объясню.
– Уйми его, Золотоглазый, – потребовал Лис. – Видишь, моих ребят это бесит. Ты единственный из нас можешь туда подойти.
– Ладно. Только моего амулетчика не трогать.
– А если тронем, то что? – с угрозой осведомился Тирлан.
– Да все что угодно, – ухмыльнулся Тейзург. – Я ведь тоже не всегда готов за себя поручиться.
– Не тронут, – заверил князь. – Главное, прекрати это безобразие.
Маг подошел к парню, ухватил его за ворот и поставил на ноги.
– Кем, довольно. Идем.
Амулетчик с перемазанным мерцающей пылью лицом выглядел невменяемым, но все-таки подчинился. Тейзург увел его в сторонку, бросив на демонов предостерегающий взгляд.
А Шнырь подошел ближе, вглядываясь в сияние. Он странно себя чувствовал: словно внутри у него – там, где ничего никогда не было, на самом дне – что-то тревожно скреблось. Будто и не дно там вовсе, а дощатый настил, за которым провал, а дальше есть что-то еще… Будто идешь по темному коридору, а в конце его дневной свет, зимняя холодина и кто-то жалобно скулит…
Большая облезлая собака, грязно-белая в рыжеватых пятнах, морда и бок в крови, лежала на полу среди тряпья. За что они ее? Она же добрая, никого не покусала. Раньше была хозяйская, а когда состарилась, выгнали со двора, чтоб не кормить задаром, и она рылась на помойках. Он тоже искал еду на помойках, там и встретились, с тех пор ночевали вместе в ничейной развалюхе с выбитыми окнами, согревая друг дружку – вдвоем теплее. Если удавалось чего-нибудь найти или выпросить подаяние, он с собакой делился. А вчера вечером ее запинали какие-то парни, которые вышли из трактира, просто так, потехи ради. Он бросился защищать, его отшвырнули – раз, другой: «Не лезь под руку, малец, не то зашибем!» Он плакал и просил не бить, но вошедшие в раж пьяные парни только гоготали. Потом ушли, она осталась лежать на запятнанном кровью истоптанном снегу, еще живая, бока вздрагивали. Кое-как доползла до их «дома», он помогал ей, добрались к ночи, там она легла и больше не вставала. Только тихонько скулила, словно за что-то извиняясь, и лизала ему руки горячим шершавым языком. Он просил: «Не умирай, ладно? У меня же никого больше нет. Папа с мамой умерли, потому что заболели и денег не было, а дядя сказал, иди отсюда, не нужны дармоеды, а теперь мы с тобой вместе, я тебе завтра поесть принесу…» Уговоры не помогли. На следующее утро собака начала мелко дрожать, взгляд у нее стал мутный, не узнающий, лапы шевелились, будто пыталась бежать, а потом взвизгнула, выгнулась дугой, в последний раз дернулась и затихла. Он сидел рядом, оцепенев от горя. За что они ее? Она же была хорошая, добрых ей посмертных путей, никого не обижала, их тоже не трогала. Если б он мог, он бы поубивал их. Через день пришли мусорщики, мертвую собаку забрали, его обругали, один кинул ему недоеденный пирожок с капустой. Еда не лезла в горло, да и глотать было больно, уши внутри тоже болели, а за лбом как будто растопили печку. Он сгреб тряпье в кучу и лежал там, скрючившись, ему то становилось жарко, хотя дыхание клубилось белым паром, то начинал зябнуть и сжимался в комок от нестерпимого гложущего холода. Временами забывалось, что собаки больше нет, и тогда он искал ее на ощупь, чтобы приткнуться к теплому мохнатому боку, но потом вспоминал, что случилось, и всхлипывал от горя и бессильной злости. Он их ненавидел, мечтал отомстить – и этим парням, и другим таким же. Если б он только мог им отомстить! Он всех людей ненавидел, быть человеком – последнее дело…
– Шнырь, очнись!
– Ненавижу людей! – вцепившись в руку господина, взвизгнул Шнырь. – За что они собаку убили, что она им сделала, она была хорошая! Они совсем как те, которые с Шаклемонгом по городу ходили, так бы и выпил их кровушку, а кишки бы ихние в грязюку растоптал! Людишки дрянь, у-у, как я их ненавижу!..
– Ну, это еще куда ни шло, – заметил демон, похожий на тряпичную куклу.
– Расскажи, что тебе привиделось, – потребовал Тейзург.
Шнырь принялся рассказывать, давясь всхлипами.
– А можешь вспомнить, что было после этого?
Что случилось после, он без труда вспомнил – да оно никогда и не забывалось, это же был его день рождения!
Наступило неизвестно которое по счету утро, и он выздоровел: ничего больше не болело, ни голова, ни горло, даже было не слишком холодно, хотя за окном белел снег, а он сидел нагишом. Только дневной свет казался невыносимо ярким, резал глаза, аж слезы выступили, но если не смотреть в упор на заколоченный крест-накрест оконный проем, глаза не жгло. И еще у него всю одежку украли, пока болел, и обувку тоже. Вот кто украл: на куче тряпья скорчился исхудалый мальчишка лет семи-восьми, бледный, неживой, окоченевший. Вроде бы на кого-то похож… Ишь ты какой, присвоил его одежонку и тут же помер!
Живот подводило от голода, и он сгрыз, давясь, остаток мерзлого пирожка с капустой, найденный на полу среди мусора. Это не еда – страсть как хотелось мяса. Чтобы отправиться на поиски жратвы, надо что-нибудь надеть, голого на улице заругают, но снять свои вещички с мертвого воришки он почему-то не мог. Ни в какую не мог: запрещено Условием. Придется ждать, когда стемнеет.
Устроился в углу, обхватив острые худые коленки, и стал размышлять о том, как он отомстит людям. Когда скашивал глаза к переносице, что-то мешало. Надо же, нос у него вдвое распух и вырос – наверное, из-за того, что он переболел простудой.
Время от времени с улицы доносились шаги – все спешили мимо, но вот кто-то повернул к развалюхе. Заскрипели прогнившие ступеньки, потом скрипнула дверь.
На пороге стояла маленькая старушка в залатанном зимнем плаще. Заплатки были разноцветные – розовая, желтая, зеленая, белая в красный горох, из-под надвинутого капюшона виднелись серые кружева чепца, тонкие, как паутина. Длинный мясистый нос весь в рыжеватых веснушках, а глаза черные, блестящие, озорные. На руке у нее висела холщовая сумка с тряпочной картинкой, изображавшей крысу в полосатых штанах, которая держала в зубах ломоть сыра.
– Здравствуйте, сударыня, – вымолвил он испуганно.
– Здравствуй-здравствуй, – отозвалась старушка ласково. – Кому сударыня, а тебе тетушка. Нынче я всю ночь шила да тачала – так и знала, что кому-то пригодится обновка. На-ка, оденься.
Она достала из сумки зеленую курточку с деревянными пуговицами, серые суконные штаны и пару деревянных башмаков. Он поскорей натянул одежку – все пришлось впору. Башмаки тоже оказались удобные, хоть и выдолблены из дерева: нигде не жмут, не сваливаются, на ноге сидят не хуже, чем кожаные со шнуровкой, так и захотелось в них побегать. Он пробежался, топоча, по комнате, несколько раз подпрыгнул, перекувырнулся, снова пробежался туда-сюда – никогда еще у него не было такой отменной обувки!
– Ишь ты, какой шнырь, – засмеялась дарительница. – Значит, Шнырем и будешь. А меня зови тетушкой Весёлое Веретено.
– Меня зовут…
Сказал и тут же осекся: странное дело, он не помнил своего имени.
– Как я нарекла, так и зовут. Пойдем-ка, Шнырь, со мной. Небось проголодался, а я как раз мясной похлебки наварила.
В животе заурчало: неужто накормят?!
– Эй, ты куда? – окликнула Весёлое Веретно, когда он шагнул к двери. – Покуда день не закончился, негоже тебе на улицу нос высовывать, не то глазоньки разболятся. А как солнце сядет, колобродь сколько хочешь до рассвета. Иди-ка сюда, через подземелье пойдем.
Она толкнула неприметную дверцу в стене, которую он прежде почему-то не замечал. И тут он понял, что она вылитая тухурва, которая ходит по волшебным изнаночным тропкам и уводит непослушных детей, чтобы сварить их в котле, на съедение черноголовому народцу. Недаром говорят: где гнупи, там и тухурва, где тухурва, там и гнупи.
– Я знаю, кто вы и для кого похлебки наварили! – он с опаской уставился на распахнувшуюся дверцу, за которой была темень подполья и уходящие вниз ступеньки. – Там же гнупи…
– Вот дурачок! – добродушно рассмеялась тетушка Весёлое Веретено. – А сам-то ты кто, если не гнупи?
Этот день и себя, новорожденного, он помнил, а что было раньше – до недавних пор не помнил, как будто раньше вообще ничего не было. Торопливо пересказал это господину и Кему, который стоял возле них, но все еще был как зашибленный.
– Сколько лет после этого прошло?
shy;- Годочков семьдесят, не меньше… Уж я за это время всласть людям напакостил! А отомстил ли тем самым, не знаю, я же еще не был собой, когда это случилось, и все, что до дня рождения было, как в туман провалилось. Похожим на них я пакостил и так, и сяк, может, и им от меня чего перепало…