Из поколения в поколение, из века в век закалялся дух запорожских казаков. Постоянные стычки с басурманами, суровые условия жизни, дикая природа, окружавшая Сичь, ставили тот самый стальной характер, который невозможно было согнуть никакой силой.
– С нами Бог, – говорили запорожцы. – А если он с нами, то все равно, кто супротив нас!
Крепость духа запорожского стала тем фундаментом, на котором формировался несгибаемый образ пластуна, отличавшегося помимо универсальных знаний боевой науки еще и непревзойденным умением меткой стрельбы.
В военных кампаниях формировались отборные стрелковые батальоны пластунов из коренных охотников. Мотивация к этому была таковой. Научить метко стрелять можно и обычных рекрутов, но их нельзя обучить беззвучному перемещению, способности пройти незамеченным, смекалке охотника, способности запоминать каждую тропинку, единожды пройденную, переправляться через реку вплавь, три дня неподвижно выслеживать цель, а затем так же внезапно ее нейтрализовать, и другим навыкам, которыми обладает коренной охотник и которые составляют натуру пластуна.
Одним словом, мать-природа сама взрастила в своей колыбели этих бесшабашных воинов, которые считали свою долю – волей Божией.
Через плотную пелену серых туч, словно перст господень, прострелил солнечный луч. Как в праздник Крещения на реках и озерах вырубают иордань, так и солнечный свет, собранный в этом луче, пробил брешь в нависшем безмолвии туч. Он осветил опустевшие сакли, прошелся мельком по телам убитых, отражаясь в обагренных кровью клинках, зажатых мертвой хваткой своими хозяевами, и, скользнув по подножию горы, скрылся вновь между тяжелыми серыми хмарами. Словно говоря:
– Что мне до вас, людишки. Я – часть дневного светила, дающего тепло всему живому, созданный всемогущим Богом для поддержания жизни на Земле. Вы же для меня подобно мурашам. Живете, рожаете детей, убиваете друг друга, умираете. Вы – смертны. Я – вечен. На ваше место придут новые. И будут так же рожать детей, убивать друг друга. Никогда не кончится эта борьба между вами. Всегда найдется причина для войны. Поэтому что мне до вас.
Вновь, несмотря на полдень, серость повисла в воздухе, и тучи грозились разразиться ливневым дождем. Откуда-то оттуда, из-под границ, разделяющих небеса и землю, раздался крик орла. Он медленно кружил в небе, спускаясь медленно, с каждым разом все ниже. Его пронзительный крик оповещал окружающие горы о случившемся. То ли ликуя, то ли скорбя.
Название этого пернатого хищника произошло от старославянского корня «ор», означающего «свет». Природа щедро наградила эту птицу внушительными размерами, мощным клювом, цепкими длинными когтями, быстротой полета и острым зрением. Он парил, снижаясь большими кругами, иногда мощными и глубокими взмахами крыльев играя с потоками воздуха. Даже при сильных порывах ветра орлы легко справляются с воздушными потоками. Сегодня же было полное отсутствие ветра. Природа словно замерла от того, что произошло в ауле. Жалобный крик птицы становился все громче, а круги, которыми она парила над землей, все шире. Словно душа казачья, оторвавшись от бренного тела, парила над ним, прощаясь, перед тем как отправится на суд Божий. Кто знает, зачем прилетела эта свободолюбивая птица? Не за душами ли погибших? Не ангел ли явился в образе орла, чтобы сопроводить грешные души на небеса? Кто знает…
Сознание путалось и сливалось с какими-то картинами. Они были то яркими и цветными, то размытыми и серыми, словно слякоть в осеннюю распутицу. Мысленно в голове возникали образы людей. Лица знакомых, близких, родных. Те, с кем делил глоток воды, с кем спал на одной рогоже, с кем съел не один пуд соли. Лица чужие, смеющиеся кривым ртом, стонущие и кричащие от боли, с рогами, похожие на оборотней. Морды коней, скалящиеся и ржущие. Образы нечисти в виде лабасты в обнимку с аггелом. Все перемешивалось в сознании, и потом – пропасть. Черная, бездонная. Только откуда-то из самой глубины доносился звук. Нечеткий, еле уловимый. То ли орел кричал «кииии, кииии», то ли кто по имени звал – «Мииикооолааа! Бииилый!».
Сознание вновь наполнилось образами. Перед очами проплыло лицо прадеда. Улыбается, бороду седую руками разглаживает. Чубук зубами держит. Закашлялся. Разгладил снова усы на запорожский лад, подковой:
– Помятуешь, Миколка, шо я тэбэ балакал о старыне казачей?
Откуда-то из глубины памаракы вышли совсем незнакомые образы, но такие близкие и знакомые. Знакомые по рассказам прадеда. Один из них – образ славного казака, легендарного Богуна. Не раз слышал Билый от прадеда байки да притчи о герое-сечевике.
Имя Богуна гремело громче имен многочисленных казацких полковников и атаманов, и молва славила его на обоих берегах Днепра. Слепцы пели песни про него по ярмаркам и корчмам, на посиделках о молодом атамане рассказывали легенды. Кем он был, откуда взялся, никто не знал. Но колыбелью ему уж точно были степи, Днепр, пороги и Чертомлык со всем своим лабиринтом теснин, заливов, омутов, островов, скал, лощин и тростников. Сызмалу сжился он и слился с этим первозданным миром.
В мирную пору хаживал он вместе с прочими за рыбою и зверем, шатался по днепровским излучинам, с толпою полуголых дружков бродил по болотам и камышам, а нет – так целые месяцы пропадал в лесных чащобах. Школою его были вылазки в Дикое Поле за татарскими стадами и табунами, засады, битвы, набеги на береговые улусы, на Белгород, на Валахию, либо чайками – в Черное море. Других дней, кроме как в седле, он не знал, других ночей, кроме как у степного костра, не ведал. Рано стал он любимцем всего Низовья, рано сам начал предводительствовать другими, а вскоре и всех превзошел отвагою. Он был готов с сотней сабель идти на Бахчисарай и на глазах у самого хана жечь и палить; он громил улусы и местечки, вырезал до последнего жителей, пленных мурз разрывал надвое лошадьми, налетал, как буря, проносился, как смерть. На море он, словно бешеный, бросался на турецкие галеры. Забирался в самое сердце Буджака, влазил, как говорили, прямо в пасть ко льву. Некоторые походы его были просто безрассудны. Менее отважные, менее бесшабашные корчились на колах в Стамбуле или гнили на веслах турецких галер – он же всегда оставался цел и невредим, да еще и с богатой добычей. Поговаривали, что скопил он несметные сокровища и прячет их в приднепровских чащобах, но не раз тоже видели, как топчет он перемазанными сапогами бархаты и парчу, как стелет коням под копыта ковры или, разодетый в дамаст, купается в дегте, нарочно показывая казацкое презрение к великолепным этим тканям и нарядам. Долго он нигде не засиживался. Поступками его вершили удаль и молодечество. Порою, приехав в Чигирин, Черкассы или Переяслав, гулял он напропалую с запорожцами, порою жил как отшельник, с людьми не знался и уходил в степи. Порою ни с того ни с сего окружал себя слепцами, по целым дням слушая их игру и песни, а их самих золотом осыпая. Среди шляхты умел он быть дворским кавалером, среди казаков самым бесшабашным казаком, среди рыцарей – рыцарем, среди грабителей – грабителем. Некоторые считали его безумцем, ибо это была душа и необузданная, и безрассудная. Зачем он жил на свете, чего хотел, куда стремился, кому служил? – он и сам не знал. А служил он степям, ветрам, битвам, любви и собственной неуемной душе.
Образ Богуна, нечеткий, знакомый лишь словесно, растаял, превратившись в ярко-синее пятно.
Вновь откуда-то из глубины, из пропасти памаракы донесся крик:
– Киии, киии, – теперь более отчетливо. Вновь знакомый голос:
– Шо, Мыкола, ухайдакался? Али слякался да зажурылся? – Образ Ревы отчетливо обозначился впереди. Он словно замер, махая рукой и зовя Билого с собой. – Пишлы, драголюбчик, со мной, там добре. Не трэба нудыгувать.
Билый повел головой, мол, нет, не пойду, и образ Ревы исчез. Вновь повторилось отчетливо:
– Киии, киии.
– То беркут плачэ. Кубыть по тэбэ, козаче. – Голос показался до боли знакомым. Смеющиеся глаза деда, убитого басурманами с десяток лет назад, предстали пред очами сотника. Потянул руку к нему. Не смог. Словно гиря двухпудовая висела на руке.
– Памятуешь, унучок притчу об орле-беркуте? Як там було? – И вновь смеющиеся глаза деда заполнили все пространство, и откуда-то рядом, словно кто-то читал неестественным, неземным голосом:
– Говорят, что в возрасте тридцати лет когти орла становятся слишком длинными и гибкими, и он не может схватить ими добычу. Его клюв становится слишком длинным и изогнутым и не позволяет ему есть. Перья на крыльях и груди становятся слишком густыми и тяжелыми и мешают летать. Тогда орел стоит перед выбором: либо смерть, либо длительный и болезненный период изменения, длящийся много дней…
Свободолюбивая и гордая птица, презирая смерть, летит в свое гнездо, находящееся на вершине горы и там долго бьется клювом о скалу, пока клюв не разобьется и не слезет… Потом он ждет, пока отрастет новый клюв, которым он вырывает свои когти… Когда отрастают новые когти, орел ими выдергивает свое слишком тяжелое оперение на груди и крыльях… И тогда, после боли и мучений, с новыми клювом, когтями и оперением, орел снова возрождается и может жить еще тридцать лет.
– К чему это? – мелькает в сознании Миколы. – Где я? Я умер?
Становится не по себе. Что-то теплое и немного соленое падает ему на сухие уста, а губы словно не его. Невозможно ими пошевелить. Хочется крикнуть, и ему кажется, что он кричит, но вокруг тишина.
Вспышка света.
Что это? Похоже на длинную пещеру и свет в конце ее. Мягкий, какой-то неземной. Какая-то невидимая сила поднимает его тело. И вновь провал в глубокую бездну, из которой доносится громкое «киии, киии».
Это длится невыносимо долго. Кажется, что времени нет совсем. Что он в другом мире. Странном, чужом, незнакомом.
Еще один образ. Четкий. Ясный. Василь Рудь. В руках у него шашка, другой – держит коня под узцы.
– Дядько Мыкола, твий кинь. Трымай.
– Мой? – неуверенно переспрашивает Микола.
– Твой! Трэмай и журись. Я по делу. Важное оно, вот те хрест.