Золото собирается крупицами — страница 14 из 76

— Из мальчишки выгнали албасты, но он не поправился. Старик отвез его в Оренбург — говорят, там получше есть знахарь… В один день разорился, стал нищим — ни лошади, ни телки… Одной охотой семью кормит…

— Да, албасты надо опасаться и обходить стороной… Но тебе бояться нечего — не ты золото нашел, а я, — значит, мне первому и ответ держать… А я и от нечистого духа откуплюсь!.. Давай неси задаток, и я побегу!

— Какой задаток?

— А ты думаешь, я дал тебе золото просто так, чтоб ты его нюхал и меня вспоминал? Я тоже не такой простак, чтобы одному слову, верить! Неси, неси, не упирайся… Теперь мы с тобой одной веревкой связаны.

8

Сайдеямал поставила тяжелую плетеную корзину с бельем на камни и тут же устало опустилась на песок. Стертые до красноты, опухшие от долгой стирки руки дрожали и горели огнем. Чтобы унять жар, она приложила ладони к мокрому и прохладному песку и сидела так, наслаждаясь охватившим душу покоем, расслабленная и тихая, и, полузакрыв глаза, слушала как играет и плещется у ее ног беспокойная Кэжэн.

Это она с виду такая тихоня, эта речка, то порою кажется, что она вовсе и не течет, а лениво нежится, но если хорошенько всмотреться, то поймешь, что она очень веселая и быстрая и вся светится и переливается солнечными блестками. А если открыть глаза пошире, то увидишь на том берегу тоненькую березу. Она всегда застенчива, как невеста, и стоит, не отрывается от зеркала воды, смотрится в него, не наглядится, как будто не верит, что она так хороша и молода, и каждый листик на ней трепещет и звенит, будто это и не листья вовсе, а мониста из золотых монет. Ветер иногда срывает одну монетку, бросает ее в речку, и Кэжэн несет ее неведомо куда, чтобы где-то и в другом месте увидели чьи-то глаза эту красоту…

Когда-то и сама Сайдеямал была, как эта березка, беззаботна и весела, но теперь даже трудно поверить, что она была молодой и красивой, что ею любовались все. Любовались до тех пор, пока бай не надругался над нею. Но и потом, когда к ней пришла любовь и дети и душевные раны ее затянулись, как ожоги на молодом теле, она была счастлива и готова была одарить своим счастьем всех, кто был обделен и обездолен. Она приходила на помощь каждому, как могла утешала, отдавала все, что имела, но годы, и нужда, и ушедшие один за другим в могилу и муж и трое детей, казалось, навсегда лишили ее радости. Теперь она жила давно не своей жизнью, а жизнью сына, с тревогой всматриваясь в его лицо, стоило ему появиться в доме, искала на нем следы радости или печали. Но часто его лицо не говорило ей ни о чем, и Сайдеямал терялась и пугалась, словно таилось за этой замкнутостью что-то неведомое и опасное и для сына, и для нее самой…

Выбрав место почище, где вода не была такой мутной, Сайдеямал подоткнула подол, забрела по колено в речку и стала полоскать белье. Оно лежало ворохом на камне, а чистое, отжав, она бросала снова в корзину. Рукам от холодной воды сразу полегчало, после отдыха не так болела спина, и Сайдеямал сильными рывками била мокрым полотном по воде, струя вытягивала по течению белоснежные полотнища, за ними сочились голубоватые мыльные полосы, похожие на разлившееся в реке молоко.

«Все было бы хорошо, если бы он не скрывал, что у него на душе, — думала она, привычными и размеренными движениями разворачивая тяжелые жгуты белья. — Ворочается на своей постели и вздыхает, как старик. Может, кто-то уже поселился в его сердце, а он не сознается ни той, которая заняла свое место, ни своей родной матери. Молчит, и все. А молчание ложится на сердце как камень — его просто так не сбросишь, не столкнешь Но если у него есть кто-то на примете, почему он не собирает калым? Почему не бережлив? Где же он найдет невесту, чтобы ее отдали без калыма?»

Текла мимо река, обмывая босые ноги, но думы не иссякали, а словно прибавлялись от тревоги.

Но вот она бросила последний отжатый комок белья, вытерла подолом вспотевшее лицо, хотела было еще присесть и отдохнуть, но солнце уже спешило спрятаться за Карматау, и надо было торопиться. Нужно было еще засветло развесить белье байских жен, дорогое белье из белого батиста, развесить, ничего не повредив, не оставив на рубашках и сорочках случайного пятнышка. Тогда беды не оберешься — и мало дадут за работу, а то и вовсе откажут и уже нельзя будет брать белье в стирку и прирабатывать что-то к заработку сына. А ведь на одни его деньги не проживешь.

Она не заметила, как вернулся Хисматулла и уже вешала последние вещи на веревку, когда увидела его понуро сидевшим на пороге.

— Встань сейчас же, Хисмат! — сказала Сайдеямал. — Ты что забыл? Кто сидит на пороге, тот никогда не разбогатеет…

Сын поднял голову, усмехнулся, и глаза у него были усталые и печальные.

— Мы никогда не будем богатыми, мать, — тихо сказал он и поднялся. — Хлеб у нас есть?

— Новую квашню я не заводила — соскребла со стенок и замесила лепешку, чтоб завтрашнему хлебу дорогу не перебивать, да пошлет нам его аллах!

В землянке уже начинало темнеть, синие тени ложились на чувал, собирались в углах.

Сайдеямал налила в измятый медный самовар воды, бросила в трубу несколько лучинок и кусочек подожженной березовой коры, пустившей черную ленту дыма. Около ручки самовар протекал, и она залепила смолой крохотную дырочку, сквозь которую сочилась вода. Опустившись на колени, она до слез дула в трубу, в поддувало, пока не разгорелись лучинки и можно было на сыпать на них сверху две горсти угля. Самовар быстро потеплел и скоро запел — тоненько и плаксиво.

Сайдеямал подгребла к одной стенке чувала золу, вынула щипцами хлебец величиной с чайное блюдце, отломила половину и протянула сыну. Завернув другую половинку в чистую тряпку, она хотела было спрятать ее в кадку, но, взглянув на Хисматуллу, на его перепачканные глиной штаны и лапти, на худое загорелое лицо с ввалившимися щеками, отломила еще четвертинку и отдала сыну. Она могла бы отломить кусочек — для себя, но подавила это желание.

Когда сын немного насытился, она робко спросила:

— Ты почему такой хмурый, Хисмат? Что с тобой?

— Ничего, мама, — устал, наверно. — Он по молчал, словно не решаясь сказать о том, что томило его душу, потом порылся в кармане, до стал скрученный в узелок платок. — Эти два рубля я получил за золото, намыл за две недели… Отнеси их Хайретдину-бабаю… У старика большое несчастье…

— А как мы сами будем жить, сынок? — голос Сайдеямал дрогнул. — Если ты о себе не дума ешь, так хоть меня пожалей… Я скоро и стирать не смогу, совсем износилась, сил нет… Посмотри! — она вытянула вперед красные, разбухшие в суставах руки со скрюченными, подагрическими пальцами. — Этим рукам только осталось внука понянчить, но я, видно, не дождусь… А ты, вместо того чтобы деньги на калым собирать, последние отдаешь чужим людям…

— Хайретдину сейчас хуже, чем нам… и ты сама говорила, что надо помогать людям, когда они в большой беде!

— А люди говорят, что Галиахмет-бай дал старику пятьдесят рублей за самородок…

— Эсей, это неправда!.. Если бы у него были деньги, разве бы морил он семью голодом?..

— Конечно, грех говорить о человеке пустые слова, — согласилась мать. — Ведь аллах слышит все дурное, что сходит с нашего языка…

Она понимала, что у сына и так беспокойно на душе, и не стоило зря тревожить и ранить его. Так ведут себя молодые люди, когда к ним приходит любовь, — то задумчивы, то смятенны, то говорливы, то замкнуты — как вешние ручьи по весне, когда в них играет солнце и они шало мечутся по улице, по овражкам, то расцветая бликами, то бездумно падая с высоты, то ласково журча у самого плетня. Какие только думы не являются в эту горячую пору, такая неутоленная нежность омывает волнами молодое сердце. Кто же поселился в сердце Хисмата? О ком он думает и тоскует, не смыкая ночью своих глаз?

— К нам, кажется, бежит Зульфия, дочка Хайретдина, — сказала Сайдеямал. — Я всегда узнаю ее по походке и тому, как стучат ее пятки… Вот ты сам и отдай ей два рубля…

Они встретили девочку у входа, и мать сразу догадалась, что Зульфия прибежала не к ней одолжить щепотку соли или несколько спичек, потому что девочка, тяжело дыша, остановилась и глядела на Хисматуллу.

— Я пойду погляжу белье, — сказала Сайдеямал. — Может быть, какие-то вещи уже под сохли…

Она вышла во двор, сняла с веревки самотканое платье первой жены бая Хуппинисы и, разложив его на гладком, отполированном до блеска конце бревна, стала легонько поколачивать его деревянным вальком. Она поворачивала его на разные стороны, била размеренно и призывно, зная, что после каждого удара платье становится мягче. Иначе Хуппиниса вернет его обратно, едва потрогав материю на ощупь.

Что-то таилось в этом приходе маленькой девочки такое, что и пугало ее и радовало, и Сайдеямал терялась в догадках.

За Карматау садилось вечернее, уставшее за день солнце, оно было еще раскаленным и ярким, но успело растратить свою силу утром, полное буйства и озорства, и днем, когда горело ровно и постоянно, теперь оно расплескивало остывшие лучи на багровую от заката гору, на верхушки леса, стоявшего стеной за деревней, исходило густыми золотистыми каплями меда, падая в речку Кэжэн.

Оно вспыхнуло и словно подожгло светлое платье Зульфии, когда она выскочила из землянки и побежала к поселку, босые ноги ее мелькали, будто облитые красным загаром. Она становилась все меньше: уже не было видно, как нескладно машет она руками, только бились за спиной, плескались темные волосы, и грязные ноги казались обутыми в каты при свете заходящего солнца…

Сайдеямал замерла, увидев на пороге землянки сына. В его лице было что-то такое, что заставило ее не только замереть, но и испугаться, хотя оно было спокойным и ясным. Но это было лицо человека, решившегося на что-то серьезное и важное в своей жизни.

— Ты отдал ей деньги, Хисмат? — наконец, не выдержав долгого молчания, спросила она.

— Нет, мама… — он устало вздохнул. — Разве этими грошами поможешь?..