Вдруг из леса на всем скаку выскочил верховой и резко осадил коня.
— Война! Война! Ерманский царь нашему расейскому царю войну объявил! — выпалил он одним духом и поскакал дальше.
Точно подтверждая его слова, вдалеке загрохотал гром. Сильный ветер, налетев, согнул деревья, листья буйно затрепетали, заскрипели стволы, по полю клочками летело сухое сено.
— На все воля аллаха, — опустив голову, сказал седой старик, и глаза его влажно заблестели. — Опять отнимут у нас наших сыновей, а все потому, что никто уже не чтит аллаха, как раньше… Вот он и посылает нам наказания за то, что мы связались с неверными!
Схватив вилы и грабли, работники побежали к лесу. Ветер усиливался с каждой минутой.
3агит уже почти подбежал к шалашу, когда на лицо ему упала первая капля дождя. Грянул гром, небо прочертил ослепительно и грозно яркий зигзаг молнии, и дождь хлынул как из ведра. Перепрыгивая через маленькие ручейки, весь мокрый, Загит добрался до шалаша и, влетев, стал отжимать рубаху и штаны.
20
Все происходящее казалось Хисматулле сном. Война! Даже мысль о ней казалась дикой и чуждой здравому смыслу, особенно сейчас, во время сенокоса, в эти жаркие дни, полные пряными запахами горных трав, криком птиц, смехом молодых женщин, убирающих сено, солнцем и небом над старыми деревьями, прохладной лесной тенью. Целую неделю не было никаких новых вестей о войне, одни разговоры, и Хисматулле казалось иногда, что кто-то сыграл с людьми злую шутку, объявив им эту горькую весть, чтобы испортить сенокос.
Однако когда через несколько дней в Сакмаеве объявили о мобилизации из деревни двадцати двух человек и Хисматулла оказался в их числе, двадцать два дома погрузились в траур: плакали матери, провожая сыновей, плакали жены и невестки. Плакали дети, провожая отцов, плакали Сайдеямал и Гульямал. В день отъезда новобранцев люди бросили сенокос и пастбища, каждый старался подойти к родственнику или соседу, дать совет, сказать на прощанье несколько теплых, ласковых слов, — кто знает, придется ли еще когда-нибудь свидеться!..
Улица была полна народу, в толпе вокруг телег вертелся староста Мухаррам. У одной из телег возле молоденького, лет восемнадцати, парня, всплескивая руками и отирая набегавшие на глаза слезы, стояла молодая женщина.
— Говорила я тебе, сходи к старшине, сходи! — жалобным голосом говорила она. — Ведь свой человек, помог бы, ох, сынок, сынок, почему ты не слушаешь меня? Ну, хочешь, я с ним поговорю?
— Не надо, мама! — парень густо краснел, оглядываясь на соседей и пожимая плечами: мол, видите, ничего с ней не поделаешь!..
— Ну позволь, я схожу, я уговорю его, — продолжала женщина — Ведь у тебя еще и годы не вышли, ты и ружья в руках не удержишь…
— Удержит, как не удержать! — заметил проходивший мимо староста. — Разве он младше моего сына? Ведь и я своего не пожалел для царя и веры, посмотрите-ка на него! Какой мой сын, а? Сокол, настоящий сокол! Вдруг офицером вернется, вот слава будет.
Увидев Хисматуллу, стоявшего рядом с матерью и Гульямал, он важно кивнул ему:
— Присматривай за моим сыном, ведь ты старше его! Да не забудь, брось свои здешние повадки, не забывай о том, кому ты служишь?
— Я-то знаю, кому служу, — спокойно ответил Хисматулла. — А вот ты знаешь ли?
Мухаррам поспешно скрылся в толпе. Когда новобранцы стали грузиться на телеги, шум и крики усилились еще больше. Лошадям как будто передалась тревога людей, они забеспокоились, ржали; курносый парень с опухшими и красными от плача глазами закричал, размахивая войлочной шляпой:
— Прощайте, братцы! Ерманскому царю на пельмени едем!
— Не говори так, дитя мое, — успокаивала его мать. — От своей судьбы никуда не уйдешь!
Народ все прибывал, люди давали отъезжающим хлеб, деньги, нитки, мыло — все, что могли. На задней телеге, куда сел Хисматулла, собрались те, у кого не было родных, или же те, у кого их было мало Гульямал, еще удерживая слезы, стояла рядом, сжав руки в кулаки так, что они побелели. Сайдеямал не плакала, а только смотрела, не отрываясь, на сына.
— Много горя я тебе принес, мама, — сказал Хисматулла. — Опять ты остаешься одна… Как ты будешь жить?
— Не волнуйся обо мне, сынок, думай о себе, — отвечала Сайдеямал. — В миру и воробей выживет, ничего со мной не случится…
— Покамест я дома, буду бабушке помогать, — сказал появившийся около телеги Гайзулла.
Хисматулла невесело улыбнулся и погладил мальчика по голове.
— На аллаха вся моя надежда. — Старая Сайдеямал опустила голову, и руки ее бессильно повисли вдоль черного платья. — Днем и ночью буду просить всемогущего, чтобы мой сын вернулся живым и здоровым.
Передняя телега дернулась, и лошадь медленно потянула ее сквозь толпу. Следом за ней двинулись остальные. Женщины заголосили и бросились вперед, стараясь последний раз дотронуться до родных, кричали вразнобой:
— Возвращайтесь скорее!
— Пусть сам Хызыр, ангел бессмертия, будет вашим спутником!
— Берегите друг друга!
— Да поможет вам аллах победить неверных и вернуться живыми!
Миновав толпу, лошади пошли быстрее. На краю деревни провожающих стало меньше, а когда повозки поднялись по каменистой дороге через березняк на гору, отстали и старая Сайдеямал с Гайзуллой. Одна лишь Гульямал, прикрыв лицо платком, упрямо продолжала шагать за последней подводой и, лишь когда передние телеги скрылись в лесу, подбежала к Хисматулле, быстро обняла его и отпрянула. Кинув ему маленький узелок, она заплакала навзрыд и бросилась в лес.
— Постой! Обожди! — крикнул Хисматулла, но Гульямал даже не обернулась. — Постой! — крикнул он снова.
«О-ой!» — отозвалось эхо.
Парень быстро соскочил с телеги, не зная, кричать ли ему или бежать за Гульямал. Потом, хлопнув с досады себя по колену, он догнал телегу.
Дурак, какой же я дурак! Ни одного слова ей не сказал, а ведь, если бы не она, меня бы, может, уже в живых бы не было!.. Почему я всегда думаю только о себе? Хисматулла готов был расплакаться. Сидевшие рядом с ним рекруты насмешливо поглядывали на него.
Телеги с шумом и грохотом катились по дороге, то въезжая в березовую чащу, то поднимаясь в гору, то переезжая мелкие ручьи вброд. Скоро кто-то из рекрутов запел тонким, протяжным голосом:
Как за Биштэк-горою солнышко встает,
Над моей Кэжэн-рекою соловей поет…
Горечь сердца зажигает, грудь теснит тоской,
Тяжко-тяжко расставаться с милой стороной…
Если я в живых останусь — я вернусь, Урал?
А заденет злая пуля — так прощай, Урал…
Остальные рекруты подхватили песню, и она отзывалась эхом в горах. Немного успокоившись, Хисматулла развернул узелок, который бросила ему Гульямал. В кисете, вышитом бисером и цветным сукном, лежала десятирублевка и тщательно свернутый клочок бумаги. «Любимый, прощай, не забывай меня», — прочел Хисматулла, и ему стало еще тоскливее…
К вечеру обоз с рекрутами подошел к поселку Кэжэнского завода. Начал моросить мелкий дождь. Дожидаясь своей очереди во дворе, где находилась медицинская комиссия уезда, Хисматулла продрог. Наконец рекрутов впустили в дом. Первым к столу фельдшера подошел сын бая,
— Кто таков? — спросил фельдшер. — Как зовут?
— Шайахмет, — тихо ответил парень.
Фельдшер поднял голову от бумаг:
— Хажисултанкин сын?
Шайахмет утвердительно кивнул головой.
— Можешь не раздеваться, я тебя еще в прошлый раз проверял, когда ты с отцом приезжал на базар. Езжай домой!
Шайахмет оторопело стоял посреди комнаты. Он хорошо помнил, что никогда не приезжал с отцом на базар и не проходил никаких комиссий. К тому же он был здоров и никогда не болел. Видно, отец договорился с ним, — сообразил парень, — иначе зачем отец велел бы мне купить чаю на обратном пути?
— Ты что, глухой? — снова сказал фельдшер. — Или я плохо говорю? Так я могу сказать еще раз — ты больной, к военной службе не годен, понял? Ступай отсюда, не мешайся! Чья очередь!
— Моя, — ответил стоявший у стены худой парень, у которого от волнения дергалось левое веко.
Фельдшер нагнулся над бумагой:
— Фамилия?
— Якшибаев.
— По-русски понимаешь?
— Уруски понимай, фамилия моя уруски Хорошобогатов.
— А кто такой Якшибаев? — пожав плечами, спросил фельдшер.
— Я!
— Почему же у тебя две фамилии?
— Якшибаев — по-башкирски, Хорошобогатов — уруски, — с трудом произнося слова, сказал парень.
Фельдшер и сидящий за столом лысый унтер от души расхохотались.
— Годен!
Якшибаев согнулся, схватившись руками за голый живот:
— Моя болит, ой-ой! Моя армия не пойдет…
Он жалобно заглядывал в глаза фельдшеру, но тот пригласил к столу следующего.
Следующий парень был хромой. Фельдшер постучал кончиками пальцев по его худой груди, приставил к ней свою трубку, послушал и повернулся к лысому унтеру:
— Годен!
— А как же нога? — растерянно спросил парень.
— Иди, иди, там вылечат, — ответил фельдшер.
Из двадцати двух рекрутов лишь сын Хужисултана-бая был признан негодным к военной службе…
На следующий день рекрутов из Сакмаева и других деревень выстроили во дворе, лысый унтер проверил их по списку и повел трактом в Белорецк. Он то и дело останавливал колонну и приказывал не шуметь и держать строй, но как только рекруты трогались с места с мешками на спине, в худой и рваной одежде, в лаптях, строй снова нарушался, и все шли гурьбой, кто как хотел. Они напоминали стадо, которое гонят на убой…
21
Еще вчера стояли тихие солнечные дни, в воздухе летала серебристая паутина, порошила багряная листва, вылинявшее за лето небо наливалось осенней синевой; еще вчера летели на юг иволги и стрижи; еще вчера с тоскливым курлыканьем проплывали над лесом треугольники журавлей, как вдруг посыпал мелкий моросящий дождь, и лес будто ушел под воду, сильно похолодало, и стало ясно, что зима уже не за горами.