Кстати об этом. Своим прежним снисходительным отношением к тебе я невольно вызвал у тебя иллюзию, что ты что-то значишь, что с твоим мнением считаются. Но пришло время правды. Ты — не мы. А для нас все, кто вне нашего круга — не более чем грязь под когтями. Да, и ты тоже. Ты — всего лишь липупетка, вышедшая в тираж сексуальная игрушка. Для нас нет особой разницы между тобой и издохшей на дороге овцой. Ты даже ниже овцы: та хотя бы осознавала своё ничтожество, а ты возомнила о себе. Ты была грязью и осталась грязью.
Размышляй над этим почаще. Ты должна как следует прочувствовать своё наказание, смириться с ним, принять его. Принять как бесконечную милость со стороны тех, кто выше тебя. Милость, право на которую ты, в сущности, ничем не заслужила — и которую ты должна ещё заслужить всей оставшейся жизнью. Ибо она тебе отныне не принадлежит: она принадлежит нам.
Разумеется, и наши с тобой отношения отныне примут иную форму. Время вежливых просьб прошло навсегда. Теперь ты без разговоров (хе-хе, без разговоров!) будешь выполнять то, что тебе соизволят приказать. Выполнять быстро, точно, старательно. Ты должна думать только об одном: как бы ещё угодить нам, как наилучшим образом исполнить нашу волю. Всё остальное отныне для тебя более не имеет никакого значения. Если ты хоть в малейшей мере разочаруешь кого-либо из вступивших в свет разума Арконы — ты будешь наказана снова. И это будет больно (очень больно!) и унизительно (очень унизительно!). Если же ты вновь осмелишься вновь противиться нам хотя бы в мельчайшем вопросе, то остаток жизни ты будешь проклинать день, когда появилась на свет. Мы раздавим тебя, и ты будешь молить лишь о том, чтобы тебя избавили от страданий, прервав твою жалкую жизнь. Но, надеюсь, у тебя хватит ума избежать подобной участи. Хотя для этого тебе придётся приложить много, очень много усилий, маленькая непослушная дрянь!
В ближайшее время я не планирую посещать Хемуль: у меня много дел. Если ты понадобишься, к тебе пришлют эмиссара. Он будет общаться с тобой письменно. Что он прикажет — ты немедленно исполняешь. Как тебе будет сказано — так ты и делаешь. Малейшее непослушание или хотя бы промедление, и ты будешь наказана так, что твоя постыдная немота покажется тебе мелочью, не стоящей внимания. Если тебе велят выйти на Проспект Морры и подъедать дерьмо за потаскунчиками, ты немедленно пойдёшь и будешь есть дерьмо. И всем сердцем благодарить нас за то, что мы снизошли до тебя и поручили тебе столь ответственное дело.
Нет, это не метафора. Это точное описание твоего нынешнего положения. С которым ты должна смириться, смириться полностью и абсолютно.
PS. Ещё кое-что. Некоторые настаивали, чтобы я не просто объяснил тебе всё это, а вдолбил бы физически, с кровью и болью — как поступают с непослушным электоратом. Мне это не стоило бы большого труда и даже доставило бы известное удовольствие. Однако я ограничился словами. Причём словами очень мягкими, почти отеческими. Умей же ценить мою доброту и не разочаровывай меня больше.
Полковник Барсуков.
— Это всё? — спросил Березовский.
Снусмумрик отложил бумажку. Почесал под шляпой. Отвлёкся на то, как два буйвола, кряхтя, запихивают щупальца осьминога в банку.
— Я за это скажу, — наконец, произнёс он, — этим гаврикам таки очень свезло, что они за нашей Аллой Бедросовной закрыли рот. Таперича у них там просто праздник какой-то и понты с брызгами. Уроды.
— Ты прав, — Березовский задумчиво, протяжно дуданул в трубочку, издав печальный звук. — Кстати, наши эмпаты нашли осколки сервиза. Оклеветал Барсуков пиалушку-то.
— Это про чего? — не понял Снусмумрик.
— Она Морру не травила. На её стенках никакого яда нет. Он её, похоже, просто подменил. На обычную фарфоровую. Отравленную, — добавил Березовский.
— А с какого перепугу этот поц гуляет по резиденции возлюбленной нашей вриогидры как у себя по участку? — завернул режиссёр фразочку.
Березовский, однако ж, одессиста понял.
— Его везде пропускали, потому что хорошо знали, — объяснил он. — Мы вообще уделяли мало внимания безопасности. Морра сама по себе оружие. На Барсукова оно не действует, да. Но Барсуков много лет считался личным другом Аллы Бедросовны, от которого защищаться не нужно.
— Вы меня на минуточку извините, но таких друзей — за хуй и в музей, — предсказуемо откомментировал режиссёр.
— Не скажи, не скажи. Не всё так однозначно, — протянул Березовский. — Ты понимаешь, что полковник хочет нам сказать этим письмом?
— Мине сдаётся, шо он нассал нам в рот. С брызгами и ажурною пеной, — проворчал Снусмумрик.
— Скорее в уши, и не нам, а своим дружкам, — откомментировал Березовский. — Давай посмотрим, что тут сказано на самом деле. Первое: Барсуков не отрицает, что операцию провёл он. Но настаивает на том, что спас Морру от смерти или какой-то серьёзной травмы. Намекает, что Болотный Доктор мог бы её вылечить, и что Доктора контролирует именно он. Показывает, что его кореша намерены обращаться с Моррой скверно и хотят её всячески унижать и курощать. А главное — утверждает, что знает обо всех наших планах. И не возражает.
— У нас шо, есть ещё какой-нибудь план? — не понял режиссёр. — А я таки уже решил, шо мы утрёмся с проглотом, опосля чего полагается одевать чистое бельё и кидаться головами в говны!
— Ну зачем же так сразу, — Березовский укоризненно покачнулся, скрипя берёзкой. — Ты Морру ещё не знаешь. У неё всегда есть запасной вариант. И не один.
— А это ничего себе, что этот Барсуков нас обоссал как тушканчиков? — Снусмумрик покрутил растопыренными пальцами.
— Оскорбления и понты? — переспросил Березовский. — Частично маскировка. Частично — мотивирование. Полковник опасается, что Алла Бедросовна всё-таки впадёт в депрессию. Поэтому он решил её хорошенько взбесить. Хотя это лишнее. Убить Морру можно, а остановить нельзя.
Осьминога, наконец, упаковали и вынесли. Бэтмены принялись за осветительную систему.
— В общем, так. Мы не закрываемся. Мы переезжаем. И открываемся в другом месте, — продолжил Березовский.
— Игде? — не понял режиссёр.
— Узнаешь. Если примешь предложение. Вон там, левее от меня, — каповый нарост зачем-то свистнул в трубочку, — лежит документ. Если ты его подпишешь, то я введу тебя в курс дела.
— Подпишу чего и сколько? — Снусмумрик так разволновался, что чуть не выскочил из собственной шляпы.
— Назначение. На должность директора некоммерческой вещательной организации «Свободный Хемуль». Насчёт «сколько» — гм… финансирование в разумных пределах гарантирую.
Действие двадцать девятое. Личарда, или Ненависть убивает, но и спасает
Целостность вещи, равно как и сущность её, невозможно постичь рационально. Рациональность позволяет судить лишь об отношениях частей предмета, но не о самом предмете. Сумма черт и свойств никогда не бывает достаточной, чтобы заключить — перед нами именно эта вещь, именно этот человек. В этом вопросе мы должны положиться на чувство. Даже обычное узнавание человека в толпе — это прежде всего эстетический акт.
Стиль — это сам человек.
Current mood: ecstatic/enraged
25 декабря 312 года о. Х. Темно (что и неудивительно).
Неизвестная местность на окраине города.
Быть. Быть совершенством. Гением стремительным быть! Запиздатым Гениалиссимусом!
И наслаждаться сим, и утончённо изящкаться, и сладостно жуировать гениальностью сцуко своей! властью своей над словом! над мыслию! над тончайшим напряжением нервов! Ощущать своё величиё! А ещё и давать дрозда как Пушкин в Болдине — ай да сукин, сукин, сукин! — сукин ты сукин сын!
Это, скажем прямо, не цецки-пецки! Это вам не в тапки сцыкнуть, не в крынку бзднуть и не писю чамать на морозе! О нет, нет! Это збс, это зупа, это неебически пленительно и выщщекруклюмисто.
А всего-то и нужно для такого сверхпереживанья — шарик айса. Или два. Хотя в данном конкретном случае их было не менее четырёх.
Пьеро как бы царил среди хрустальной ясности, коей он был повелитель, властелин и отец. Уж пятый час он не мог прийти в себя от восхищенья. Он смаковал явившиеся ему в озарении строки «у всякой птички — свои яички». Он и сам не мог понять, как же это его посетило такое космически-неебическое, не сравнимое ни с чем откровенье. Он пытался хотя бы оценить, что пленительней: бесконечная глубина самой мысли о птичках и яичках или бесконечное совершенство её выражения. Казалось, что одно затмевает другое, но вот что чего — это было постигнуть затруднительно. Ибо каждое припоминание этих волшебных строк рождало в нём взрывы и океаны неистового восторга.
— У всякой птички… — вышёптывал он пересохшими, каменными губами. — У всякой птички… О! О! Свои яички! О! О! Свои! Ааааа! З-загогулина! Яички ведь! У всякой птички! Яички! Яичечки! Они же есть! Яюшки! Бябяшечки! Проституэточки! Абаж… журность-то какая! У! Ы!
Все эти слова горели и играли у него в голове как адовые херувимы, как амбивалентные этуали и гады, как прям просто какие-то блядь козюлечки-симпомпончики. И воспаряли они! И генияли! Вы можете такое себе представить, вообразить? Нет? Нет? Вот и я, и я не могу.
Но всё имеет свой конец и свою цену. Сколько ни пируй духовно, сколько не лови грёзных минут и миновений, рано или поздно подойдёт официант с приторно-вежливой мордой и скажет, что касса закрывается. И протянет счёт. А насчитано там столько, что ой! бздынь! охохонюшки! И ещё десять процентов за обслуживание.
Вот так же кончался и айс в крови Пьеро, унося с собою экстазы и прозрения и оставляя по себе не светлую память, а неминучую тоску — расплату за все восторги.