Золото твоих глаз, небо её кудрей — страница 13 из 219

— Это не ты, — откомментировал лежащий. — Это петарду взорвали. А тебе жезл не дал доступа. Причём сразу. Странно. Хотя… У тебя звание есть?

— Я шахид, — сказал Пьеро.

— Не это. Воинское звание. Ты хотя бы сержант?

— Нет вроде, — сказал Пьеро, подумав. — Да ну его. Ты недоговорил.

— А, про это… Бегемот подготовился. Мы тоже. Лэсси Рерих отравилась тушканчиком, нажравшимся крысиного яда. Она уже в норме, но её не выпускают из больницы. Пендельшванц и не выпускает.

— Почему? — не понял маленький шахид.

— А вот так. На её месте сейчас — дурак-питбуль, которым наши агенты крутят как хотят. На ключевых позициях — дураки и трусы, а также волки и менты. Волки, кстати, собрались ураганить и подтянули к себе всякий сброд. Спецназу поломали командную вертикаль путём перетасовки руководства. Бойцы новых командиров не знают. Полномочия хитро запутаны — неизвестно кто главный. Наши уже пустили слух, что особо отличившихся потом судить будут. За кровь. Чтобы откупиться от общественного мнения. Так что усердствовать эти ребята и не смогут, и не захотят. Толпу с Площади Согласия увели на Пляс Пигаль, где проститутки тусуются. Символика понятная… В общем, Пендельшванц проиграл. Как все.

— Как чего? — не понял Пьеро.

— Как все политики. Они всегда проигрывают, — продолжил лежащий. — Братья предлагают им выбор: кошелёк или жизнь. Политики выбирают жизнь, хотя без кошелька всё равно смерть. А они отдают не только кошелёк, но и всё остальное. Включая существ, им лично преданных. Бегемот уже на этой стадии. Так что теперь мы не просто можем, но и по понятиям имеем право его коцнуть. Вместе с Директорией… ого!

Из окна ударил рёв — уже не возмущённый, нет, это был рёв ужаса, он бил, хлестал по ушам, от него хотелось спрятаться, забиться в какую-нибудь щель, под кровать, глубже, к стенке…

— Эй, ну так-то зачем? Вылазь, — сказал рыжий, с трудом приподымая тяжёлое ложе.

Пьеро, стыдно жомкаясь, вылез. Был он весь покрыт пылью и паутиной, взявшейся невесть откуда.

— А кровать здесь как оказалась? — спросил он, чтобы хоть как-то оправдаться за недостойное поведение.

— Говорю же, тут когда-то больничная палата была… Очень давно. Ладно, со всеми бывает. Я звук прикрутил, очень уж они там орут.

— Как прикрутил, ыыыы? — поэт нервно зевнул.

— Вот так. Это же мойсон, в конце-то концов. Так что относительно себя я могу позволить себе небольшие вольности. А так как ты спишь именно со мной… да говорил же я тебе, в хорошем смысле…

— Что случилось-то? Чего они кричали? — маленький шахид сел на кровать и принялся стряхивать мусор с коленей.

— Они статую повалили. Памятник Абракадабру Мимикродонту. Был такой неоднозначный политический деятель{25}.

— Если он неоднозначный, то зачем ему памятник? — поинтересовался Пьеро.

— Памятники ставят, чтобы не забывали. А Мимикродонта забыть не дадут. Потому что по сравнению с ним любая власть выглядит не так уж плохо. Но сейчас его уронили. Огромную бронзовую дуру. Там электорату подавило… Кровь — кишки — распидорасило — фарш — переломы — все дела. Сейчас они беснуются, вопят и ждут помощи. Она идёт, но омоновцы её не пропустят. Только не спрашивай, почему. Я тебе и так всё разжевал. И в рот положил, хе-хе. А теперь извини — скоро моя работа начинается.

Рыжий взял длинную железку, положил на подоконник и стал устанавливать на какой-то рогульке.

— Я подрядился снайпером, — объяснил он. — Нужно несколько трупов.

— А тебе-то всё это зачем? — спросил, наконец, маленький шахид.

— Я тоже выбрал жизнь, — с крайней неохотой признался собеседник. — То есть выберу. Когда прижмут. А всё к тому идёт. Чёртов татарин! Придумал всё-таки способ, как меня достать. Представляешь, он этой своей дрянью…

То, что произошло в следующее мгновенье, никакими приличными словами изъяснить невозможно. Чувство было такое, будто всё сущее вдруг натянулось, как резинка трусов и с неебической силою хлопнуло Пьеро по самым по мордасам. От такой вселенской плюхи Пьерошу снесло с кровати, выбросило из комнаты, вымело из реальности — да и сплющило! да и расколбасило! да и очичибабило по самое что ни на есть это самое!

С трудом разлепивши один глаз, поэт увидел небо, море, землю, и прямо перед собой — ухмыляющегося Арлекина, крепко держащего за ухо пёсика Напсибыпытретеня. Вид у того был виновный, застигнутый, пойманный на нехорошем.

— А я чего, — ныл Напси, — я ничего… Ну, присунул, делов-то… Я же так, чисто по-дружески… Да ему-то что, он всё равно лежит, отдыхает…

Пьеро понял, что говорят о нём, открыл оба глаза и громко сказал «бу-у-у-у».

Напси это услышал — и испугался. Настолько, что неожиданно рванул с места. Не ожидавший того Арлекин рефлекторно дёрнул ухо на себя.

Напси с утробным воем покатился по земле. Арлекин стоял на места, удивлённо рассматривая оставшийся в руке кусочек собаки.

— Ну Мааать твою Дооочь, — произнёс он с чувством глубочайшего неудовлетворения.

Интроспекция нетрезвая. Будь свидетелем, летучий двойник!

В наши умственные обыкновения входит соразмерять причину со следствием; поэтому, видя тяжкое злодеяние, мы невольно приискиваем ему достойную ему причину. Но мы бы с гневом отшатнулись от знания того, сколь ничтожные причины способны низвергнуть нас с вершины добродетели. Иной раз достаточно бывает крошечного душевного изъяна, мелкого порока или ничтожнейшего пристрастия.

Фауна Дефлоранс. Максимы и моральные размышления. — Серия «Литературные памятники» — Понивилль: Наука, 297 г. о. Х.

Нервы наслаждения были обнажены. Корпускулы Крауза вступали в фазу неистовства. Малейшего нажима достаточно было бы, чтобы разразилась райская буря.

В. Набоков. Лолита. — Анн-Арбор (Мичиган): Ardis, 1976

4 декабря 312 года о. Х. День.

Страна Дураков, междоменная территория. Законсервированная военная база «Graublaulichtung».

Сurrent mood: depressed/подавленное

Сurrent music: А. Вертинский — Пёс Дуглас


…Он бывает разным для меня, этот коньяк. Но пахнет всегда одиночеством. Тяжким мужским одиночеством. Которое я бы охотно назвал невыносимым, не будь это слово скомпрометировано простым фактом: я вынужден его выносить, и притом достаточно часто. Можно даже — или пора уже? — говорить о регулярности.

Коньяк — хороший киллер. Он умеет убивать самую живучую тварь: время. Сегодня мы с ним уже стёрли с лица земли часа полтора (или два?), и не намерены на этом останавливаться. Я смею надеяться, что весь оставшийся день пройдёт именно так, как я запланировал. То есть — безвозвратно.

Я здесь один, в надёжном укрытии, на минус втором уровне. За стенами — слои почвы. Я пытаюсь их вообразить и вижу что-то наподобие куска огромного торта: сверху коричневый перегной, ниже — желтоватый суглинок. Или супесь? Чем она пахнет, супесь? Дорожной пылью, втоптанной, вбитой в дорогу — вот примерно так пахнет супесь. А может быть, там известняк — холодный, едкий? Оставляю эти вопросы крестьянам, могильщикам и искателям сокровищ. О да, меня волнует то, что схоронено и тлеет в земле — но не настолько глубоко, нет.

Зато сюда не проникает ни ветер, ни дождь. Ни солнце. Только пыль. Но и она не проникает, нет: она самородна, она автохтонна, она рождается в этой же комнатке. Пыль — химически острая — падает с истлевающих гардин, прикрывавших фальшивое окно с тщательно выписанным на стекле средневерхненемецким пейзажем{26}. Пыль — почти невесомая, чуть маслянистая, с железной горчинкой — сыплется также от старинной штабной карты, погрызенной шредерами. От самой карты остались только цветные пятна — но снять её со стены у меня не хватает духу. Пыль — плотная, с гулким привкусом свинцовой соли — сыплется с потолка: там сохранились следы грубой побелки. Неизвестно, кто и зачем белил белый потолок. Но не немцы же? Немцы не совершали противного логике. Значит, эстонцы. Эстонцев логика непостижима.

Стол, за которым я пью, тоже покрыт пылью. Это самая почтенная, самая древняя пыль в этом месте. У неё есть веское доказательство благородного происхождения. А именно: в правом углу по пыли выведено — аккуратно, с завитушками — «mine munni{27}» и знак, напоминающий восклицательный, но с двумя точками под вертикальной палочкой. Я не знаю, что это значит. Но древняя надпись вызывает трепет: человеческий палец, начертавший её, распался в прах три столетия назад. Однако слова, почему-то не тронутые буквоедами, остались. Одинокие, таинственные. Исполненные какого-то грозного смысла. Мне чудится: был в словах заключён приказ, который я пойму и исполню, если выпью ещё.

Но коньяк ведёт не к пониманию, ох.

…Кроме надписи, бутылки и стакана, на столе имеется отдельная комариная лапка, оставшаяся от прихлопнутого воздушного зверя. Откуда здесь взялся комар, как залетел — это всё за гранью моего понимания. Я убил его в воздухе. Для комара это, наверное, славная смерть: умереть в полёте, в родной стихии. Он упал куда-то под стол, а лапка оторвалась и теперь лежит рядом со стаканом. Да, я пью коньяк из стакана. Извините, рюмок нет. Или есть — где-то там, в закрытых помещениях. Где наверняка скрыто много чего — в том числе и коньяк. Неразведанные запасы коньяка, в которых можно утонуть. Я бы, наверное, отказался тонуть в коньяке. Но сначала рассмотрел бы такую возможность, это уж точно.

К сожалению, всё прочее органическое, что здесь было, давным-давно распалось на простейшие элементы. Или его здесь не было? Жаль. Для меня было бы не только удовольствием, но и честью обонять останки людей. Как они пахли? Кем? Я могу лишь гадать, и все эти гадания не стоят одного-единственного глоточка коньяка.