Золото твоих глаз, небо её кудрей — страница 14 из 219

Набулькаю-ка я себе ещё чуток. Или чуточку. Мне представляется, что чуточка — это чуть больше чутка. А мне всего-то и нужно — чуть.

…Пыль и тишина. Тишина. Тишина такая, что слышно, как зубы гниют во рту.

У меня кариес верхних клыков. Это возрастное и отчасти породное. Я всё-таки королевский пудель, у нас слабая эмаль. К счастью, Мальвина не догадывается. Запаха изо рта она не чувствует, — она слепа на нос, как и большинство хомосапых. А чтобы увидеть чёрные пятнышки у основания клыков, нужно очень присматриваться. Ещё у меня бывает стоматит — это такие язвочки на внутренней поверхности нижней губы. От них помогает время, терпение и тщательная дезинфекция. Ну-ка я ещё немножечко продезинфицируюсь. Или потом? Нет, сейчас: самое время.

Сейчас мой пьяный нос в том состоянии, когда я сквозь одорически-пушечный грохот коньяка и переливы пыльных отдушек начинаю различать контуры собственного запаха. Он впитывается, впечатывается в вещи, частицы моей кожи смешиваются с древней пылью, моя шерсть волосок за волоском складывает контур аромата, невидимую тень, оставляемую мною каждый раз, когда я прихожу сюда. С каждым новым визитом эта тень постепенно сгущается, уплотняется, как лессировочные слои на ватмане.

Странное чувство — будто сидишь рядом с собственным призраком. Скоро я, наверное, буду с ним пить.

Кстати, неплохая идея. Так ты как, призрачный мой Артемон? Молчишь? Будем считать это всё-таки знаком согласия. Выпьем, что-ли. И понюхаемся.

…Шерсть. Вот этот ароматический шум издаёт моя опавшая шерсть. Она пахнет… с чем бы сравнить, где бы подыскать слово? — а, вот: как негромкое фа верхней октавы. Подшёрсток даёт что-то вроде си-бемоля: он звучит слабее, но более заметен за счёт высоты тона. Отчётливые одорические следы оставляют подушечки задних лап. Ноги всегда пахнут дорогой, но мытые, облизанные, они дают свой аромат — жжёной пробочки и ношеной замши. Благородный аромат. Его портит витающий где-то поблизости запах желудка — не всегда приятный. Тут же жмётся-курится и стыдноватый аромат кишечных пассажей. Мне он видится блёкло-жёлтым, почти хлорным. Примерно те же ощущения у меня от прозы Пруста, только в случае Пруста к нему примешивается галлюцинаторный, но отчётливый запах суточных щей. И никаких пирожных, ни бисквитных, ни безбисквитных. Я буквально, буквально нюхал страницы, пытаясь различить это самое пресловутое пирожное «Мадлен»! Никакой «Мадлен», никакой бисквитности, только щи и жёлтый цвет. Возможно, дело в том, что Пруст дошёл до нас в переводе Франковского. Оригинал оставил бы иные ощущения, хочется верить… да… Ну и, конечно, аромат бёдер, мужские запахи. К сожалению, они сильнее прочих. Они мне слишком близки, чтобы я мог о них рассуждать. Мальвина могла бы; у неё есть все права на это.

Наверное, у меня тоже есть какие-то права. Например, право хранить молчание. Я его и храню, за неимением лучшего. Ну, как умею. Я хотел бы хранить его как хемульский сейф — со спокойным и властным равнодушием. Вместо этого я держусь за него, как нищий за последний сольдо.

…Я сижу на узенькой табуретке из какого-то белого твёрдого вещества. Табуретка не пахнет ничем. Сперва меня это пугало: вещь без запаха — это почти как вещь без тени; нет, даже как тень без вещи. Но я привыкаю ко всему, привык я и к этому тоже.

Обычно я сижу верхом, расставив ноги. Иногда их хочется размять, и тогда моя поза плавно перетекает в позу пьющего оленя. Так я потягиваюсь. Потягушки приятны сами по себе и стимулируют организм. Увы — весь, целиком, включая тылы. Так что в моём случае слишком резкие потягуси могут ознаменоваться постыдным хрустом булок, отнюдь не французских (так скажем). Поэтому я осторожничаю. Как с этим, так и с прочим.

Есть вещи, о которых лучше не говорить. Даже себе.

А я напьюсь и скажу о них всё равно.

Как ты считаешь, мой бестелесный двойник, мы скажем о них? Скажем, скажем.

Короче, мы с Мальвиной опять поссорились.

…Я не понимаю, как это происходит. Вот только что всё было нормально, даже хорошо, что там — прекрасно, упоительно — бери выше. И тут я что-то говорю или делаю, что-то совершенно невинное — и вдруг её лицо становится каким-то каменным изнутри, а глаза вспыхивают злым льдом. В эти мгновенья они кажутся голубыми. И потом всё становится ужасно, просто кошмарно становится всё, я не понимаю, что делать, что говорить, и в конце концов оказываюсь здесь. Или на улице. Или ещё где-нибудь, где ей и не пахнет. Даже её ногами, не говоря уже об остальном.

Почему она так делает, мой Артемон? Почему она так делает? Зачем она устраивает нам эти жуткие сцены?

Она меня не любит? Ну хорошо, пусть не любит. Я вообще сомневаюсь, что она способна любить кого-то, кроме себя. Но тогда — зачем я ей? Всё, что ей было нужно, я уже сделал. Даже предал своего хозяина, который был ко мне добр. После этого хоть сколько-нибудь уважающий себя овчар или сенбернар должен издохнуть от тоски и презрения к себе. К счастью, я пудель и интеллигент — эти два обстоятельства облегчают тягостные переживания, связанные с предательством. Но и я пал духом, да, мой дорогой друг, я был на грани. Она, Мальвина, меня спасла, она мне не позволила предаться резиньяции и гипотимии. Помнишь, как она сидела у нашей постели, когда нам было так плохо. Заставляла есть. Давала собой дышать (вот тогда-то я на неё и подсел окончательно). Обнимала. Не слезала с меня. Как вспомню — сердце через спину выпрыгивает.

Помнишь? Помнишь? Ах да, из тебя это всё уже давно выветрилось.

…Всё-таки я ей нужен, да, нужен. Пусть не как любимый мужчина, не как равный партнёр, или хотя бы достойный собеседник. Но — как охранник, слуга, телохранитель. Постельная игрушка, в конце-то концов. Почему же тогда она регулярно вытирает об меня ноги?

Ведь я хорошая постельная игрушка. Правда ведь? А всё почему? Во-первых, я всегда знаю, что ей нужно: достаточно глубокого вдоха. А в-третьих, у меня такой замечательный инструмент. В-третьих, ибо их два. Потому что мой язык не уступает пенису, а в чём-то и превосходит. О, какой куни я ей делаю, какой куни! Любая самка отдала бы всю себя и ещё накормила бы меня мясом с собственных ляжек за такой куни. Я могу вылизывать её вечно, читая её изнутри, как книгу, полную горячих ароматов. Я устраивают ей серию взрывных оргазмов или часами не даю кончить, покуда она, в полном уже изнеможении, сама не истечёт сладкими струйками. Я могу вознести её и низвергнуть, я могу быть её господином в нижайшем рабстве, я владею ей, пока она обладает мной — пока не устанут или её лепестки, или мой. Обычно мой розовый шершавый лепесток сдаётся последним. Язык хищника — он утомляется не скоро.

И этого-то Мальвина сегодня лишилась — сама, сама, сама! Прогнала меня с ложа! За что же, милый мой Артемон, за что же? Всего лишь за невинное желание немного разнообразить наш обычный интим… но довольно об этом, довольно, довольно.

…Я смотрю на часы. Их я нашёл в сейфе на третьем уровне. Там же я обнаружил золотое пенсне (без стёкол, со следами зубов) и очень острый нож с надписью HADAMOTO — тоже из белого вещества, напоминающего кость, но очень твёрдого. Пенсне я оставил в сейфе, нож взяла Мальвина. Не знаю, зачем. Она отлично умеет резать без ножа.

Часы ещё древнее надписи на столе. Женева, Дэниель Рот, номер 18647 — во всяком случае, именно эти цифры выбиты на ободке корпуса. Когда-то эти цифры что-нибудь да значили — и, возможно, когда-нибудь что-нибудь будут означать, кто знает. Но здесь и сейчас они столь же бессмысленны, как и время, которое они показывают — без десяти десять. В этом есть что-то глупое: десять без десяти. Какой-то кофе без кофеина, прости Дочь такую глупость.

Они ходят, я проверял — время от времени, если я много двигал рукой, они начинают тикать. Видимо, в них есть подзавод. Но выставить правильное время у меня тоже не поднимается рука. С чего бы? Мне не хватает дерзости, что-ли? Нет, уж точно нет. Скорее, мне видится в этом какое-то кощунство или неблагородство. К тому же время — это совсем не то, что меня интересует. Часы нравятся мне как вещь — плоские, с белым, исчерченным чёрными линиями, лицом, с поджатыми щеками{28}, с ремешком из крокодиловой кожи, пахнущие золотом, лаком и очень-очень старой кожей — они великолепно смотрятся на бритой руке. Теперь я делаю забривки по запястье, не дальше: Мальвина любит чувствовать мой мех подмышками. Свою же шерсть — ах, простите, волосы, ну конечно, волосы — она тщательнейшим образом удаляет.

Ну вот, я снова об этом думаю. Ах. Не могу. Вот об этом не надо. Не надо. Тем более, что я и так всё время думаю об этом.

…Подмышки, подмышки. Её подмышки. Сладкие озерки божественных ароматов. Мой нос — я имею в виду planum nasale{29} — идеально умещается в её подмышечной ямочке, как в гнёздышке. Тогда её аромат окружает меня и сводит с ума, так что я становлюсь ненасытным в страсти. Сильнее на меня действует только тот, другой запах. От которого я теряю всякое подобие рассудка. Впрочем, без него со мной происходит примерно то же, но в плохом смысле. Чему ты, фантом моего мозга, летучий двойник, будь свидетелем, будь, будь, будь.

О, как же это всё-таки унизительно! Ведь я же так интеллигентен. Недурно образован. Прекрасно адаптирован к социуму. Имею ярко выраженные лидерские задатки. Задатки, но не запросы: мне ближе независимая позиция. У меня достаточно развит вкус и богата эмоциональная сфера. Любовь для меня — это прежде всего гармония телесного и духовного, уступчивости и доминирования, искренности и игры. И прежде всего — взаимопонимание. Я думал так раньше; я и сейчас так думаю. То, во что я впал — это не любовь, даже не страсть. Это постыдная зависимость. Низкая, чисто химическая аддикция. Молекулы определённых форм, пробуждающие в немолодом самце древнейший из инстинктов.

Какая же пошлость, какая скучная, зевотная пошлость! Какой великолепный повод набулькать себе ещё!