Мне казалось, что ребята не очень огорчены таким концом. Видимо, они были измотаны не меньше меня.
Я испытывал и грусть, и облегчение. И чтобы задавить в себе печаль, с головой кинулся в хлопоты, связанные со съемками спектакля.
Как говорится, поменял шило на мыло. Знать бы заранее, как оно здесь все обернется!
Теперь можно было бы плюнуть и уехать домой. Но не хотелось срывать со съемок сына. И дело даже не в нем — Пашка не очень-то горел на этой актерской работе. Но наш отъезд сорвал бы вообще все съемки спектакля, а это обернулось бы немалой бедой для других ребят — тех, для кого съемочная жизнь оказалась радостью, праздником и «страницей биографии».
В таких вот грустных размышлениях и воспоминаниях бродил я по берегу, а потом вышел к деревне.
Там всю улицу загромождали серебристые фургоны и раздавались вопли звукооператорши — в одном из дворов снимали очередной эпизод. Про то, как ребята приходят к матери своего приятеля Яшки — он утонул весной, во время ледохода.
Яшкину мать играла Майя Булгакова. Я видел ее во время съемки накануне, когда она говорила о погибшем Яшке. Видел ее искренние слезы. Аж горло перехватило — будто все по правде.
…А в те дни, когда я уже писал эту повесть, в теленовостях сообщили, что Майя Булгакова погибла в автомобильной катастрофе. Отчего так не везет в жизни хорошим людям?
Вспомнилось, как в перерывах между съемками она жаловалась с каким-то деревенским простодушием (возможно, не совсем вышла из роли), что хороших фильмов ставят мало, сниматься негде.
— Написали бы вы для меня сценарий, а?
Это, конечно, полушутя.
Так же полушутя я обещал подумать об этом. И ничего, разумеется, не написал. Какой из меня киносценарист! С этой-то пьесой, по собственной книжке, намучился… Но теперь, через многие годы, нет-нет да и царапнет совесть…
…Я постоял у крайнего фургона, прислушиваясь к звукорежиссерским воплям. Не исключено, что эта дама орала на моего Пашку. У него был негромкий, «идущий в себя» голос, и мощности микрофона не хватало для полноценной записи.
Но парнишка-то чем виноват, если техника паршивая?
Нужно было уходить, чтобы не впутаться в новый скандал. Я обошел фургон и зашагал в другой конец улицы. Мимо громадного колодезного колеса. В колесе притулилась к бревенчатой спице девочка лет семи — в малиновом свитере и длинной, синей в белый горошек юбке. Грустная, как Аленушка. Держала на коленях и гладила тощего черного котенка, что-то говорила ему. Котенок беззвучно разевал крошечную розовую пасть.
Я вышел к плотине и с нее на попутном «москвиче» уехал в Солнечногорск.
В городе я побродил по улицам, позаглядывал в магазины (без всякой цели) и наконец остановился у ларька, где торговали разной мелочью. В том числе игрушками. Перед застекленной стенкой с окошком была широкая доска — прилавок. На доске лежали пластмассовые куклы, деревянные клоуны, а среди них — тряпичный заяц в кепочке как у одесского пижона и в оранжевом комбинезоне.
…Сейчас я опять спохватываюсь: назвал повесть «Заяц Митька», а до сих пор почти ничего не написал о нем. Только теперь, на тридцать третьей странице общей тетради подступил к истории главного героя. Но так уж получилось…
Заяц смотрел на меня грустно и даже с болью. Возможно, он страдал от булавки, которой к животу его был приколот бумажный клочок с ценой: 3 р.
Сентиментальная память колыхнула мои детские воспоминания. Когда-то в давние дошкольные времена у меня был уже сшитый из лоскутков заяц. Не очень похожий на этого, но тех же размеров и тоже лупоглазый. Куда он потом девался, не знаю.
Что, если тот давний приятель вернулся сейчас ко мне в новом обличье?
Мне нужно было утешение в нынешних печалях. Нужен был друг и собеседник. Я с негодованием сорвал с зайца бумажку-ценник. Выдернул из бедняги и воткнул в прилавок булавку. Молча протянул удивленной продавщице три рубля. И понес зайца в ладонях, как потерявшегося и найденного котенка.
— Малыш… как же мне тебя назвать?
Заяц молчал, но в отдалении замычали коровы. Я вспомнил знакомого пастушка.
— Ты будешь Митька!
На плоской, сшитой из серой диагоналевой ткани мордашке проступило удовольствие. В пластмассовых зрачках зажглись солнечные искры.
— Мы будем друзьями, верно?
Митька помахиванием длинных ушей одобрил эту мысль.
Начало дружбы следовало отметить. В ближайшем продуктовом магазине я обзавелся бутылкой пятизвездного «Самтреста» и не спеша двинулся в наше общежитие на краю Загорья.
Комната, где я жил, была большая, на пять мест. Режиссер, его помощники и операторы — мои соседи — уже вернулись со съемок. Вели между собой профессиональный разговор. Меня, дилетанта, они игнорировали, тема была для посвященных.
Я выглянул в окно: далеко ли Пашка и Олег? Они с другими ребятами гоняли мяч на лужайке.
— Все в порядке, Митька. Больше нас никто не интересует. Сейчас мы отпразднуем наше знакомство. А дипломированным жрецам телеискусства не дадим ни капли.
«Жрецы» напряженно примолкли, надеясь, что последние мои слова шутка.
Но мы с Митькой и вправду отпраздновали начало нашей дружбы вдвоем, устроившись на моей кровати. И завистливые вздохи соседей не тронули ни мое железное, ни Митькино ватное сердце. Вот так…
— Будь здоров, Митька. Я напишу про тебя книжку!
После этого я всюду ходил с Митькой. Мы гуляли по окрестностям. В съемки я больше не вмешивался. Мне стало ясно, что этот телесериал загублен на корню. Я просто ждал, когда освободится Павлик. Олег — тот давно был свободен, и ему, как и мне, хотелось домой.
Мы с Митькой болтали о том, о сем. А если и молчали, то понимающе. Случалось, я читал ему отрывки из книжки Паустовского, и мы посмеивались над неуклюжими немецкими комментариями. Павлик иногда принюхивался к Митькиной морде и строго смотрел на меня:
— Опять?
— Да ты что! Это с прошлого раза не выветрилось!
— Знаю я вас…
Однажды вновь случился пасмурный день. И холодный. Но дождя не было, и съемки решили не отменять — график поджимал. Помощница режиссера уговаривала Дениску надеть под шорты колготки, иначе продрогнет. Денис уперся:
— Не хочу я как девчонка!
— Причем тут девчонка! Сколько мальчиков так гуляет!
— А я не буду! Всё! Я сказал!
— Ну и ходи весь в пупырышках!.. Простудишься и помрешь.
— Ага.
Если я в пупырышках,
Значит, скоро мне крышка, —
сумрачно срифмовал талантливый ребенок, но решения своего не изменил. А меня спросил:
— Вы сегодня опять с Митькой гулять будете?
— Конечно. Ему-то простуда не грозит.
— Вам обоим не грозит, — вставил подошедший сын. — Вы умеете греться.
— Как ты разговариваешь с отцом!
— Проницательно, — сказало мое чадо.
Но чадо ошиблось. Мы с Митькой не собирались в злачные места, а просто решили побродить вокруг Загорья. В подтверждение наших невинных намерений я даже кликнул с собой Олега, но он ушел рыбачить.
Мы с Митькой опять остались вдвоем.
Верьте — не верьте, но я ощущал в Митьке живую душу. Можно счесть это непростительной сентиментальностью сорокалетнего мужика, можно — «сдвигом по фазе», результатом того, что долго работал в жанре фантастики. Но я пишу то, что было. И я был уверен, что Митьке, как и мне, по душе заросшие берега Сенежа.
Я позавтракал в столовой, а потом взял Митьку за уши (ему это нравилось), и мы двинулись по главной улице Загорья. Было вокруг зябко и серо, в могучих дубах вздыхал влажный ветер. Но вот пробился из-за пепельного облака тонкий луч. Ударил в замшелый забор. И в этом месте (вот колдовство-то!) возник яркий, как солнечный блик, мальчик. Словно вернулся один из сказочных королевичей, которые в начале дачного сезона любили вертеться на колодезном колесе (а потом, в жаркие дни, полиняли, пообтрепались). Он как бы съехал сюда из-за облака, по скользкому лучу.
Луч пропал, а мальчик остался — весь в желтом, от шеи до пяток. Лишь кроссовки коричневые, но и те с лимонными полосками. И волосы — как свежая стружка. И в глазах — золотые точки.
Мальчик глянул мне в лицо. Серьезно так. Задумчиво почесал переносицу, на которой сидели три веснушки. Не отвел глаз, сказал негромко, но отчетливо:
— Здравствуйте.
— Привет.
Он перевел взгляд на Митьку.
— Это ваш заяц, да?
— Мой.
— Почти что живой, да? — Он опять поднял глаза.
— Почему «почти»? — слегка обиделся я.
— Ну да, — желтый мальчик кивнул. — Другие думают, что игрушка, а он… не игрушка, да?
— Конечно, — сказал я с благодарностью. От мальчишки исходило пушистое тепло, как от настоящего солнечного луча. И глаза у него были такие понимающие. И желтые огоньки в зрачках были не насмешливые, а добрые…
Тут завыли моторы — по улице шла вереница серебристых фургонов и автобусов с буквами ТV. Я, мальчик и Митька проводили их глазами.
— Там есть одна женщина, — сказал мальчик. — Когда снимают кино, она почему-то все время кричит.
— Есть такая, — вздохнул я. — Она отвечает за звук.
— Поэтому и сама так звучит?
Да, умный мальчик.
— Наверно…
— Скажите, пожалуйста, это ведь про вашу книжку снимают кино?
— Не кино, телеспектакль… Ну да, по моей повести.
— Значит, вы тут главный? Почему тогда не велите ей, чтобы не кричала?
— К сожалению, я здесь не главный. Наоборот…
— Но ведь книжка-то — ваша?
— Книжка-то моя. А все остальное…
— Жалко… — вздохнул он. И вдруг сообщил: — У нас в школе есть учительница, которая тоже все время кричит.
— И ты боишься?
— Ну… нет. Она не в нашем классе. Но, когда ее услышишь, потом ничего не хочется. Ни играть, ни… вообще ничего… Как Генке в вашей книжке, когда он раздружился с Владиком.
— Значит, ты читал?
— Да. Только там непонятно в конце…
— Что непонятно?